Про Виталия Яковлевича Вульфа можно сказать: не стоит наш театр без Вульфа. Он один из тех немногих, кто задает тон и создает общественное мнение. К нему прислушиваются, его боятся, им восторгаются, его ненавидят. Врагов у него не меньше, чем друзей. Но даже его самые непримиримые недоброжелатели вынуждены признать, что Вульф - это эпоха.
Виталий Вульф переехал в новый дом. Точнее, дом старый. Сталинская пятиэтажка. Но квартира новая. И очень ему идет. В тон его любимых рубашек поло от Ralph Lauren и бледно-сиреневых акварелей Макса Волошина, развешенных в гостиной, над старинным диваном, который мне помнится еще по его старой квартире в Волковом переулке. И кто там только не сиживал! Какие люди там только не бывали, дружно теснясь вокруг гостеприимного стола и даже радуясь этому веселому многолюдству в крохотной комнате, половину которой занимал громоздкий черный рояль. Непонятно, как удавалось Вульфу их всех собирать и как сочетались они друг с другом, - Олег Ефремов и Юрий Григорович, Марина Неелова и Галина Волчек, Эдвард Олби и Ванесса Редгрейв... Не факт, конечно, что все они в один прекрасный день уселись вместе на одном этом диване. Куда важнее, что все они были и остаются героями его души, со многими из них у него сложились длительные и драматичные отношения, ставшие сюжетами его книг, статей, эссе и телевизионных программ. Дружить с Вульфом - это почти как быть знакомым с Гомером, обязательно рискуешь попасть в его Илиаду или Одиссею, в этот нескончаемый телевизионный эпос, где его любимым героям уготована в сущности одна судьба - слава, успех, великая любовь, борьба, мрак, одиночество, забвение, Новодевичье кладбище... "И все они умерли, умерли... Как хороши, как свежи были розы". Занавес падает. Все рыдают. Но только не Вульф.
В своем неизменно элегантном пиджаке, с непередаваемым выражением деланной строгости, патетической скорби и трогательной наивности, он, по его любимому выражению, всегда "держит спину", не давая выхода переполняющим душу эмоциям. Хотя на самом деле нет человека более способного на безумные порывы, на искреннюю дружбу и преданную нежность. Ведь чтобы каждый раз проживать заново жизни своих героев и героинь, рыться в пыли их неразобранных архивов, выискивая исторические признания и случайные откровения, чтобы возвращать их имена и лица из гулкого небытия, нужен не только дар исследователя, историка, рассказчика, но и дар бескорыстной и трепетной любви.
А Вульф трепещет, хотя и не подает вида. Но мы это чувствуем, мы это знаем. Когда он произносит имя Улановой, или с придыханием рассказывает, как умела молчать Грета Гарбо, или вспоминает Марию Ивановну Бабанову. В эти моменты он меньше всего похож на маститого мэтра, доктора наук, светского остроумца и острослова, он все тот же восторженный провинциал из Баку, студентик юрфака, пропадающий каждый вечер в столичных театрах, каким был много-много лет тому назад.
Конечно, он сам хотел быть актером. Но папа, знаменитый бакинский адвокат, был против. Поэтому пришлось заканчивать юридический. Его воспоминания о детстве и юности похожи на прозу Пруста или исповедь Бланш Дюбуа из "Трамвая 'Желание'". Папа талантливый и страстный, мама прелестная и женственная, дядя, живущий в Давосе, в туберкулезном санатории, оплаченном богатой бабушкой на десять лет вперед, любящие тетушки Белла и Ида, застигнутые врасплох революционной бурей и застрявшие в сонно-провинциальном Баку...
От той безмятежной жизни, прожитой в большой барской квартире на улице Лейтенанта Шмидта в доме #8, где на подъезде до сих пор красуется доска: "Здесь жил Сергей Миронович Киров" (будущая партийная номенклатура какое-то время соседствовала с Вульфами), осталось немного мебели красного дерева, рояль, на котором он так и не научился играть, прелестный натюрморт, изображающий корзинку с подснежниками, и... абсолютная неумелость во всех прозаических бытовых вопросах.
- В том, что я ничего не смыслю в быту, виноват, конечно же, папа, который баловал меня бесконечно. Поразительно, как я вообще чему-то в этой жизни выучился. Потому что папа считал, что для меня главное - воздух, море и виноград. Все остальное не имеет никакого значения. Я в жизни своей никогда не сдавал экзамены, потому что уже в мае меня отвозили в Кисловодск. Я рос предельно избалованным ребенком.
Вся эта идиллия разворачивалась на фоне борьбы с космополитизмом, массовыми арестами, депортациями, "делом врачей" и прочими ужасами сталинской эпохи, которая не могла не бросить тень на биографию нашего героя. Но вот что интересно: вспоминая те или иные несправедливости, горькие разочарования и даже удары судьбы, Вульф говорит о них теперь без всякого ожесточения. С какой-то даже недоуменной улыбкой. Надо же! Все было: бедность и безденежье после смерти отца, и съем разных комнат в московских коммуналках, и нелюбимая работа в адвокатской конторе, и скромные заметки о театральных премьерах, которые никто не хотел печатать.
- Писательство не мое дело. Поначалу все, что я писал, было так беспомощно. Сейчас перечитывать даже неловко. Кошмар! В конце концов я и этому научился, но именно научился, потому что врожденного литературного дара у меня нет.
Зато Вульфу дано было другое - умение увлекаться чужим талантом, способность слышать голоса судьбы, отзываться всей душой на печаль и горечь разных "цветов запоздалых" - бывших красавиц, стареющих див, полузабытых звезд, как бы заново проживая их жизнь, все обстоятельства их взлетов и падений, их любовей и измен. Он все про всех знает. И помнит. У него то, что называется, "хищная память". Он может целыми страницами цитировать письма Екатерины Николаевны Немирович-Данченко и ни разу не сбиться. Но это не все. Он умеет по обрывкам сохранившихся свидетельств, по разрозненным документам восстанавливать "другую жизнь и берег дальний". Так было, когда он, которого никуда не выпускали дальше болгарских Золотых Песков, писал о запретном и далеком Бродвее. Так было, когда, далеко не в совершенстве владея английским, взялся переводить Теннесси Уильямса, поражая всех знатоков врожденным чувством стиля и безошибочным знанием законов сцены. Еще задолго до "Серебряного шара" он создал особый жанр театрального table-talk, у истоков которого стояли устные рассказы Ираклия Андроникова и чтецкие программы Дмитрия Журавлева. Это был театр одного критика, одного искусствоведа и одного актера, который, практически не меняя мизансцены, оставаясь неподвижным в кресле, может удерживать в течение двух часов внимание тысячного зала.
То, что не всегда ему удавалось выразить на бумаге, возникало само, играючи, в его устных импровизациях — обворожительная легкость интонации, насмешливый лаконизм формулировок, колкая точность наблюдений и характеристик. Хорошо могу себе представить Вульфа в литературных и светских салонах прошлых времен, где он был бы желанным гостем. Вижу его на одной кушетке с мадам Рекамье или под ручку с княгиней Зинаидой Волконской. На фоне царскосельских красот или мирискуснического Версаля. Вульф бы вписался. На самом деле он весь оттуда. Но ему досталось окружение попроще — Институт международного рабочего движения, в котором он полжизни заведовал сектором зарубежного театра, театр "Современник" и ефремовский МХАТ, откуда все его друзья, телекомпания "ВИД" — его главный нынешний кормилец и работодатель. Со всеми ними он был, что называется, свой в доску. Контактный, открытый, легкий на подъем. Неравнодушный, увлекающийся. И в то же время живущий довольно одиноко. От одного телефонного звонка до другого, от одной премьеры до другой. В окружении своих книг, любимых персонажей и легенд.
Наверное, лучше всего почувствовал это драматическое несовпадение Вульфа с наступающим новым временем покойный Влад Листьев и, как гениальный продюсер, поспешил воспользоваться своим открытием в сугубо практических целях. Он точно рассчитал, что Вульф нужен нам больше, чем мы ему. Что его "Серебряный шар" способен прошибить тоску по иной жизни, которая все еще живет в душе телезрителей "Взгляда". Никто из них не помнит, как играла Алла Тарасова, никто не видел, как танцевали Алла Шелест и Алексей Ермолаев, никто уже не знает, кто такая Екатерина Алексеевна Фурцева. Но остался неясный звук некогда знаменитого имени, мгновенный вздрог нашей общей памяти, томительное эхо истории, вторящее мелодичному звону "Серебряного шара". Передача получилась немного старомодной — без всяких спецэффектов и нарочитого монтажа, только крупные планы ведущего, только старые фотографии и немного хроникальных кадров, — но удивительно обжитой, уютной.
Такой же вышел и новый дом Виталия Яковлевича, ремонт и дизайн которого осуществила Альбина Листьева. В этом есть даже какая-то рифма судьбы: Листьев дал ему возможность заработать деньги, а его вдова — красиво и с размахом их потратить. Спрашиваю Виталия Яковлевича, как был найден бледно-зеленоватый колер для стен в гостиной и подобраны полосатые изумрудные шторы. Советовалась ли с ним Альбина...
— Советовалась? Она ни с кем никогда не советуется. Ну что вы! Она только спросила меня, сколько у меня денег на ремонт. И больше она меня не спрашивала ни о чем. Я здесь за все время работ появился раза два. Не больше. Чему был рад безмерно.
Альбина сама придумала образ дома одинокого джентльмена, любящего старомодный комфорт в английском вкусе. У Вульфа нет фамильного чиппендейла или веджвудского фарфора, но есть успокаивающая бледная зелено-голубая гамма, которая доминирует в дорогих гостиных лондонских районов Белгрейвии и Мейфэр; нет традиционного камина с чугунной решеткой и натертого воском наборного паркета, но есть ощущение тепла и одновременно какого-то уютного простора, идущего от свободных стен, легких штор на окнах, светлой некрашеной мебели.
— Эти шкафы были сделаны на заказ где-то в Мытищах. Стоит все копейки. Альбина сама их покрасила. Точнее, один раз прошлась кистью по филенкам. А получилось, мне кажется, очень мило. Такой сельский стиль. Каждый раз просыпаюсь как будто на даче, которой у меня никогда не было.
— А вам бы хотелось?
— Я никогда об этом не думал. Потому что у меня никогда не было денег. Деньги и возможности появились уже на старости лет. Помню, однажды, ко мне в гости — еще на квартиру в Волковом переулке — пришел драматург Эдвард Олби. Оглядев мои скромные хоромы, он задумчиво сказал: "Слушай, у тебя очень красиво и приятно, а где ты живешь?" Потому что жить на тех двух с половиной метрах, на которых я прожил почти 30 лет, в его представлении, было невозможно.
— Но, насколько я понимаю, у вас нет и не было по этому поводу никаких комплексов?
— Нет, не было. В моей жизни было много действительно трудного, грустного и тяжелого. И сейчас я даже себе удивляюсь, как же мне удалось выжить? Наверное, это идет от мамы, от ее мужества жить. Я хорошо усвоил ее невеликую, но бесконечно важную для меня мудрость: как бы ни было плохо, надо умыться, почистить зубы, принять душ и все равно идти дальше... Я всю жизнь прожил с идолами и идеалами. Сейчас у меня нет идолов, нет идеалов. Живу так, как хочу, не задумываясь о последствиях. Я очень изменился за последние 15 лет. Дело ведь не в годах, просто в какой-то момент человек, который добровольно ставил себя на третье место, который был всегда "при ком-то", который беззаветно восхищался чужой жизнью, чужими успехами, чужой славой, просто перестал существовать. В одно прекрасное утро я проснулся и подумал: да идите вы все туда-то и туда... Вы мало что стоите. Я знаю больше вас, я пережил больше вас. И вот когда появилась уверенность в себе, с ней пришло и все остальное.
— Вы когда-нибудь что-то коллекционировали?
— Никогда, ничего. Кроме книг и тряпья. Тряпье обожаю. Но покупаю его только за границей. Альбина мне говорит, что в Москве существует множество преотличных бутиков, где есть хорошая обувь, хорошие пиджаки. Но я не могу себя заставить туда пойти. Вот в Париже другое дело. Там меня из магазинов не вытащить. А здесь нет. А если серьезно, то все чаще замечаю, как мало что меня может по-настоящему захватить, взволновать. Я никогда не думал о деньгах. Мама очень боялась, что будет со мной, когда я останусь один: "Виталик совсем не умеет считать!" К политике я равнодушен. Так называемая "тусовка" уже не та, что была прежде. Да и вообще словосочетание "светская жизнь" в наших обстоятельствах звучит, на мой слух, как-то неприлично. А главное, нет уже тех фигур, которые притягивали, как магнит. Впрочем, наверное, это у меня теперь просто меньше сил и энергии. Я не хочу сказать, что живу только прошлым. Но когда я гляжу на старинные мхатовские фотографии или читаю, скажем, недавно изданные письма и дневники Николая Николаевича Пунина, то понимаю, что во всем этом гораздо больше жизни, какого-то достоинства и красоты, чем то, что нам ежесуточно предъявляют по телевизору. И почему-то становится грустно. Хотя мне сейчас грех жаловаться. Слава Богу, есть работа. Меня не очень-то гробят телекритики. Да и квартирный вопрос наконец-то решен. Только телефон у меня стал звонить много реже.
— Наверное, не все еще знают ваш новый номер.
— Вы думаете?
— Да, наверняка.