На одном из российских телеканалов существует передача «Большие родители» — о детях бывших советских вождей, известных писателей, актеров, ученых. У меня цикл бесед с детьми «больших родителей» стал складываться непроизвольно: начался он с Константина Райкина, продолжили его Сергей Хрущев, Максим Дунаевский, Алексей Симонов. Нынешний мой собеседник — последний по времени, но не по значимости — сын Анастаса Ивановича Микояна.
— Сергей (так Серго Анастасович разрешил обращаться к нему), когда и почему вы оказались в Соединенных Штатах?
— В Америке я оказался в значительной мере случайно. На одной из встреч с учеными в ходе кратковременной командировки в 1989 г., когда я был в Вашингтоне, моя добрая американская знакомая Джудит Киппер познакомила меня с пожилым генералом из Израиля. Тот рассказал, что находится в США временно: является исследователем в Институте Кеннана. Отвечая на мои вопросы, он объяснил, что это такое: даются стипендии ученым, и не только ученым, из разных стран для исследований на предложенную ими же тему. Надо только пройти конкурс. Джудит предложила: «А почему бы тебе не попробовать? Правда, времени в обрез. Я запрошу и срочно тебе пришлю необходимые анкеты и бланки заявления, а ты должен за три-четыре дня все отправить». Через три дня я был уже в Гарварде. Там мой друг Брюс Аллин из Школы Кеннеди и его тогдашняя помощница Астрид Туминес, этническая филиппинка (ныне работает в Фонде Карнеги), любезно, отбросив все свои дела, помогли привеcти в божеский (компьютерный) вид все документы, включая краткое резюме моей темы для исследования. Через несколько месяцев, уже в Москве, я получил извещение, что прошел по конкурсу в Институт русских исследований им. Дж. Кеннана в составе Института международных исследований имени Вудро Вильсона в Вашингтоне. Мне на 10 месяцев дали стипендию — 40 тыс. долларов, благодаря которой я приехал в столицу США в конце августа 1990 года с женой и младшим сыном Сережей. Ему на тот момент исполнилось 14 лет. Я отдал его в местную школу — пусть, думаю, учит английский язык. Работая в институте, я получил грант на следующий год, но уже от Института мира, который подчиняется Госдепартаменту. Грант был передан через Джорджтаунский университет, где я вел два курса лекций. Поэтому опять приехал к 1 сентября 1991 г. Сын пошел в ту же школу, а потом мой контракт с Джорджтаунским университетом был продлен еще на год. То есть сын проучился в американской школе уже три года. Я понял, что после трех лет перерыва в московской школе сыну будет трудно — как ни говорите, американская школа сильно отстает от российской. Его взяли бы в московскую школу с потерей двух или трех классов. Учась здесь, он, по крайней мере, будет свободно владеть английским языком, а там видно будет.
Тем более что в Москве Академия наук предложила мне освободить пост главного редактора журнала «Латинская Америка» — по недавнему довольно глупому постановлению такой пост можно было занимать не более 10 лет, а я работал уже почти 21 год. Вернулся в родной мне Институт мировой экономики и международных отношений АН СССР (где работал до журнала), но там в те годы во всю шел «период полураспада»: ни конкретной работы, ни нормальной зарплаты уже не было. Поэтому я стал искать работу в Америке. Преподавал, в частности, в Чикагском университете, позже начал научную работу в Мэрилендском университете, правда, ненадолго. Подал документы на «грин-карт» — в качестве «особо одаренной личности». Необходимо было показать отзывы шести других ученых, опыт руководства коллективом ученых и оценки их работы, собственные публикации, публикации обо мне — их нашлось достаточно много — и другие документы. В течение четырех месяцев мы получили «грин-карты», после чего я решил: раз уж так получилось, то будем жить в Вашингтоне. Хотя каждый год по несколько месяцев живу в Москве, где у меня старшие дети, внуки, братья. И даже формальное место работы.
— Где вы работаете?
— Все там же, в ИМЭМО — Институте мировой экономики и международных отношений Российской Академии наук. Но зарплата по-прежнему гораздо ниже минимальной в США, жить на нее очень трудно. У меня она уходила бы на одни лекарства от повышенного давления. А средства на проживание в Америке мне дает то, что я сдаю в аренду в Москве квартиру отца, в которой жил после его смерти в 1978 г. Она находится в одном из самых престижных домов, арендная плата там высокая, что мне и позволяет жить и содержать здесь семью в Штатах. Свое пребывание в Америке я использую для научной работы. Я стал «scholar in residence» в Американском университете, сотрудничаю с Национальным архивом безопасности при университете Джорджа Вашингтона.
Выяснилось, что работать в американских архивах в тысячу раз легче, чем в московских. А библиотеки только в районе Большого Вашингтона дают то, что и не снилось библиотекам в Москве.
— При условии знания английского языка?
— Конечно. В Москве сравнительно недавно я полтора года добивался допуска в спецхран, закрытый архив. Допуск, наконец, с большим трудом получил, и что вы думаете? Я должен был сидеть в комнате, где стоят три стола, а рядом сидит женщина и следит, чтобы все делали выписки только в специальную тетрадку. Она прошита, страницы пронумерованы, в конце дня ее следует сдать той самой женщине. «По окончании работы» ее перешлют в спецчасть моего института. Потом надо добиваться разрешения на публикацию книги с отрывками из спецхрановских записей. А пока работаю, должен все запоминать, работа идет медленно. Чтобы написать книгу, которую я написал в Штатах за один год, в Москве мне понадобилось бы лет семь, если не больше. Для моего возраста это значит — никогда. Поэтому я сказал спецхрану «большое спасибо» и ушел.
— Чем же отличается работа в архивах США?
— Я имею возможность снимать ксерокопию с любого материала. Тот Национальный архив безопасности, о котором я упоминал, на основании принятого Конгрессом Закона о свободе распространения информации требует от ЦРУ, Минобороны, ФБР и даже от Белого дома рассекречивания документов старше, кажется, 30 лет. Поэтому в Америке прекрасные открытые материалы. В том числе и Государственный архив, и Библиотека Конгресса. Там, кстати, имеется архив Волкогонова, вывезенный из России. В России он — секретный, а в Америке — открытый.
— Волкогонов пишет о том, что пользовался документами всех секретных архивов России. Как это ему удалось?
— Он попал в них во времена, когда старые правила уже не действовали, а новых еще не было. Он пользовался Президентским архивом, архивом НКВД-КГБ и Министерства обороны. Волкогонов работал помощником Ельцина, ему открывали все двери, были доступны практически все материалы. Копии с них он передал в Гарвард, а этот университет передал, в свою очередь, в Библиотеку Конгресса.
— Как, кстати, складывается в Америке судьба вашего сына?
— Он окончил колледж и попытался устроиться на работу по специальности — финансы. Два года искал работу, получал временные контракты, но спад в экономике помешал найти постоянную работу. Теперь продолжает учебу, чтобы получить степень магистра. Но хочет работать уже в Москве.
— Насколько я понял, вы сидели в архивах, чтобы написать книгу, которую вы только что закончили. О чем она?
— О Кубе и Карибском кризисе. Основана книга на личных архивах моего отца, котoрые хранились у меня дома, ну и, конечно, использовались материалы вышеназванных архивов США. Раньше я такую книгу сделать не смог бы, но в 1997 году были опубликованы материалы ЦРУ, записи обсуждений в кабинете президента Кеннеди в Белом доме, другие документы. В книге использованы также переписка между Хрущевым и Кеннеди, Хрущевым и Кастро, переговоры Микояна c кубинским руководством, переписка Хрущева с Микояном, мои личные записи по рассказам отца и так далее.
— Во время этого кризиса, когда Микоян был на Кубе, в Москве умерла Ашхен Лазаревна, ваша мама и мать ваших четырех братьев. Несколько слов о ней.
— Мама отнюдь не была властной женщиной, вершащей семейные дела решительной рукой. Нет, она была очень мягким и ранимым человеком. Но воспитывала нас именно она, потому что отец постоянно был на работе. Возвращался в 4-5 утра, в 10-11 снова уезжал. Нам, пятерым сыновьям, удавалось видеть его в будние дни, когда он приезжал обедать, это случалось около 7 вечера. В это время с ним можно было сесть рядом за стол и пообщаться. Он спрашивал, как дела в школе, в институте. В воскресенье отец мог поговорить с нами подольше, но и в воскресенье он читал свои бумаги: шифровки из посольств, сообщения ТАСС, еще великое множество бумаг по его непосредственным делам: торговле, пищевой промышленности и т.д. Короче говоря, воспитывала нас мама, но все мы знали его требования. Она очень любила отца, я бы сказал, его она любила больше, чем нас. Это было у них взаимно. И мы были счастливы это видеть. Такую любовь я за свои 74 года больше не видел! Это была единая, органичная пара. Они oдинаково мыслили, одинаково чувствовали.
— На родном языке родители дома говорили?
— Они говорили дома по-армянски — когда хотели, чтобы мы их не поняли. Армянскому языку они нас не учили — то была романтическая пора, когда считалось, что свой язык, язык маленького народа, не имеет значения, впереди мировая революция, язык будет общий. Жаль, что я не знаю армянского языка, я бы хотел его знать хотя бы как испанский или, на худой конец, французский.
— А вы их знаете?
— Испанский я более или менее знаю, французский — кое-что понимаю, могу читать со словарем. Вообще, выражение «знаю язык» может иметь очень разный смысл. Строго говоря, я и родной мне русский знаю недостаточно, как и большинство из нас, с детства говорящих на нем. Это относится и к журналистам, к сожалению. В 1960 году я с отцом был на Кубе — в качестве его личного помощника. И мы напросились в гости к Эрнесту Хемингуэю. Отец представляет ему меня: «Вот мой сын может переводить, он знает английский язык». Хемингуэй спрашивает: «Вы знаете английский?» Я отвечаю: «Немного». Хемингуэй: «Как мы все…» Он сказал это совершенно серьезно, даже как-то задумчиво… То есть он считал, что сказать: «знаю английский язык» — это очень много значит! Многие наши соотечественники в Америке, общаясь с продавцом в магазине, считают, что знают английский язык. Я же считаю, что знаю английский язык недостаточно хорошо, хотя преподавал по-английски и написал на английском несколько глав в коллективных монографиях, вышедших в США и Англии. Меня, конечно, редактировали, но не больше, чем я редактировал русских авторов в Москве.
— Хорошо, Сергей. Вернемся назад, в ваши школьные годы. В какой школе вы учились, с кем дружили?
— Я учился не менее чем в пяти школах. Ведь были война, эвакуация, возвращение из нее и т.д. Первая школа, № 32, в которую я поступил, была элитная, так называемая образцово-показательная. Находилась она во 2-м Обыденском переулке, рядом с Остоженкой. Я проучился в ней четыре первых года. В школе элитных детей было процентов 10, и дружил я не с ними, а с детьми из этого района.
— Принадлежность к семье высокого государственного деятеля накладывала на вас какие-то ограничения, сковывала, мешала вам?
— И у отца, и у матери было одно железное правило: мы должны быть более скромными, чем другие дети. Именно потому, что у нас такая громкая фамилия, мы должны вести себя безукоризненно и быть, что называется, тише воды и ниже травы. Это было в какой-то мере плохо, у меня, например, из-за этого образовался некий комплекс. Нас воспитывали в духе порядочности, справедливости, в соответствии с требованиями высокой морали, а не классовой борьбы. Мама старалась сделать из нас прежде всего людей порядочных. Впрочем, как и отец. Он любил споры, любил, когда мы с чем-то были не согласны, это ему было интересно: видеть, как мы превращаемся в думающие существа. Он не хотел беспрекословного подчинения, и мы, все пять братьев, в общем-то и выросли людьми вполне самостоятельными, каждый — со своим характером, образом мыслей и так далее. Правда, жизнь одного из братьев оборвалась слишком рано: Владимир пошел добровольцем в авиацию в 17 лет и погиб под Сталинградом. Воевали и два других брата, старший, Степан, чуть не погиб, имел страшные ожоги, поскольку вылезал из горящего самолета. Зимой, при морозе в 40 градусов он потерял сознание, и его спасли деревенские мальчишки под Вязьмой в 1941 г.
Как мне мешал мой комплекс? Я вспоминаю, как в МГИМО, где я учился, на собрании осуждали одного человека, ветерана войны, который ушел от жены, женился на другой. Мне очень хотелось выступить, встать на сторону справедливости, но, я хорошо это помню, не мог это сделать именно потому, что я — Микоян. А я думал тогда: дочь Молотова вышла замуж за нашего блестящего профессора, тоже фронтовика, который ушел ради этого от жены. И мне хотелось встать и сказать: почему же зятю Молотова можно разбивать семью, а имярек — нельзя? Хотя он — фронтовик, потерял на войне ногу. Но тут же я подумал: выступать не следует, скажут, что он, Микоян, говоря о семье Молотова, возможно, сводит какие-то счеты. Или думает, что нам всем примешивать в обсуждаемый вопрос зятя Молотова нельзя, а ему, Микояну, можно. Этот комплекс жил во мне довольно долго.
— Вы рассказываете о своих студенческих годах, потом настал 53-й…
— Очень хорошо его помню, мне было уже 24 года. Должен вам сказать, что я был настолько глуп, что смерть Сталина меня огорчила. И я был удивлен, что мой отец не огорчился — я это видел своими глазами. Он, наоборот, взбодрился. Я тогда не знал, что в октябре 1952 года Сталин заявил, что Микоян и Молотов объективно стали агентами Запада, попали под его влияние. То есть, если бы не смерть Сталина, не стало бы ни моего отца, ни меня, ни моих братьев. Но, подчеркиваю, тогда, в марте 53-го, я этого не знал, поэтому был огорчен, а отец ожил. Позже я познакомился со старым большевиком — Алексеем Владимировичем Снеговым, 17 лет просидевшим в сталинских лагерях и тюрьмах. Он прошел все круги ада: Лубянку, Лефортово, самую страшную Сухановскую тюрьму, лагеря на Воркуте. Он был весь исполосован, снимал рубашку и показывал мне спину. Он остался убежденным коммунистом, но страшно ненавидел Сталина. И всех, кто не отмежевался от Сталина: Суслова и компанию.
— Вы хотите сказать, что Анастас Иванович отмежевался?
— Безусловно. Внутренне он отмежевался от него раньше, при его жизни. Сталин увидел, что Микоян ему не целиком предан, это и послужило причиной преследований моего отца. А в 30-е годы отец Сталину верил. После войны чаша терпения отца переполнилась, и Сталин понял, что это уже не его раб. Доказательством сказанного явились события, связанные с моей первой женой, Аллой Кузнецовой.
— Дочерью расстрелянного секретаря Ленинградского обкома Кузнецова?
— Да, в связи с так называемым «ленинградским делом». На Алле я женился в тот самый день, когда ее отца сняли со всех постов «за антипартийное поведение». Конечно, об этом было известно заранее. Но мой отец вовсе не предостерег меня: подожди, будь осторожен. Наоборот, когда я сказал, что все равно намерен жениться на ней, он сказал: «Правильно. Она тебя любит, и ты ее любишь. Она и нам нравится. Женись». Это было явное неподчинение Сталину, явный вызов, протест. Он в это время был в стадии освобождения от магии Сталина. А магия Сталина существовала и была сильна! Об этом — помните? — рассказывал даже Уинстон Черчилль.
— Что стало с вашей первой женой?
— Она умерла совсем молодой, 28 лет, от белокровия. Это была женщина, которую я любил больше всего в жизни, подарившая мне троих детей. Итак, отец Аллы был расстрелян, мать арестована. Через пять лет мать вышла из тюрьмы, выписывала журнал «Коммунист» и внимательно его читала. То есть, вы понимаете, что это были за люди? Мужа расстреляли, ее посадили, а она продолжала верить в идею. Это были фанаты идеи социализма.
— Аналогична судьба матери Булата Окуджавы, да и не только ее… Я хочу спросить вас: отец обсуждал дома какие-то государственные дела?
— Обсуждал, но при жизни Сталина очень осторожно и в тех рамках, в каких это можно было обсуждать с детьми. И потом — он прекрасно знал, что в доме установлена подслушивающая аппаратура. Даже во времена Брежнева, когда отец хотел что-то сказать мне не для чужих ушей, он выводил меня на лестничную площадку. А на даче любил говорить на улице, вне дома.
— Во время первого заговора против Хрущева ваш отец был на его стороне, правильно?
— Да, потому что в 1957 г. Маленков, Каганович, Молотов и, как тогда говорили, примкнувший к ним Шепилов, тащили общество назад, к сталинским порядкам. Вообще, с Хрущевым у отца отношения были хорошие, но не ангельские. Хрущев любил подхалимов, а мой отец ему не льстил, спорил с ним. Никто, кроме отца, в ЦК партии и в его Президиуме с Хрущевым не спорил. Вся «украинская мафия», которую Хрущев позвал в Москву: Подгорный, Брежнев, Кириленко, Кириченко, смотрела ему в рот — в отличие от моего отца. Это Хрущеву не нравилось. Отец был опытный политик, образованный, мудрый человек, он оказывался, в конце концов, умнее Хрущева, потому что был свободен от импульсивности, которая очень мешала Никите Сергеевичу. Тот, естественно, это чувствовал, поскольку тоже был умным человеком. Поэтому у Хрущева просвечивала зависть к отцу, их отношения были неодномерными, довольно сложными. Но когда Хрущева в 1964 г. стали снимать его же клевреты — Брежнев, Подгорный и другие — отец предложил оставить Хрущева на должности Председателя Совета Министров, а Генсеком партии сделать Брежнева. Тем самым Хрущев в глазах всего мира останется как бы на виду. Кроме того, у него, наряду с крайностями и перегибами, имелись хорошие идеи, которые можно было использовать во благо народа, общества. Как раз обо всем этом отец рассказывал нам дома. Кстати, с ним, в принципе, даже согласились в ЦК. Кажется, сам Брежнев сказал: «Вы правы, можно было бы Хрущева оставить на должности Председателя Совета Министров, но, зная его характер, мы не можем на это пойти». Они боялись его решительности, силы характера.
— Побоялись «Ста дней»?
— Хрущев был человек крутой, волевой, упрямый. Они боялись: а вдруг он попытался бы вернуться к власти и за свои «Сто дней» «открутить головы» тем, кто лишил его власти?! По-моему, боялись напрасно, Хрущев не стал бы бороться против большинства. Но Брежнев, в отличие от него, был человек нерешительный, слабый, боязливый… Отец работал с новыми лидерами около года, но сказал мне однажды: «Это не моя команда, я не буду с ними работать». И в 1966 году, после выборов в Верховный Совет, собирался уйти на пенсию. Но Брежнев предложили ему сделать это на полгода раньше, когда отцу исполнилось ровно 70. Наверное, потому, что должность Председателя Президиума Верховного Совета СССР, которую он тогда занимал, понадобилась Подгорному. А когда эта должность приглянулась самому Леониду Ильичу, Подгорному предложили написать письмо об уходе на пенсию. Подгорный заупрямился, тогда письмо написали за него, поставили его подпись и зачитали на сессии Верховного Совета. Подгорный ничего не знал об этом, сидя на даче… Это были мелкие, безыдейные люди, равнодушные к народу, безразличные к делу, и конец режима начинался уже тогда. Такие люди как Брежнев, Суслов, Подгорный, Кириленко, Черненко неизбежно должны были привести режим к краху. Горбачев только ускорил его.
— В конце концов Анастас Иванович прозрел от коммунизма? Или только от сталинизма?
— Это важный вопрос. Я бы сказал, что в социализме как идее отец не разочаровался, но его разочарование в советском строе, то есть в советской модели социализма, мы, сыновья, видели. В то же время отец считал, что капитализм в любом случае хуже социализма, даже советского. Мне и братьям друзья задавали вопросы: что происходит? У нас дома кипели дискуссии, может быть, не меньше, чем в кружке сторонников Сахарова. О некоторых вещах отец говорил: «Да, это плохо, но все-таки вы понимаете, какой скачок страна сделала с 1913 года!?» Я ему возражал: «Пап, с 1913 года все страны совершили скачок». Он, в свою очередь, возражал мне: «Возьми Афганистан. Там до сих пор XVIII век. И посмотри на наш соседний с ним Таджикистан. В нем — расцвет культуры, науки, образования. Есть своя Академия наук, современные больницы, университеты, школы. Видишь разницу? Социалистические идеи, даже плохо воплощенные, дают свои плоды».
— Извините, Сергей, что сейчас я напомню вам довольно хлесткую поговорку, ходившую в народе и касавшуюся вашего отца: «От Ильича до Ильича без инфаркта и паралича». Анастас Иванович ее знал?
— Отец услышал однажды эти слова от родственников, посмеялся. Что я могу сказать? Отец адаптировался к обстановке, не лез со своим уставом в чужой монастырь. Лезть в монастырь Сталина со своим уставом означало быть немедленно уничтоженным. Какой в этом смысл? Во-первых, не сделаешь ничего хорошего. Во-вторых, потянешь за собой вереницу людей! Ведь Сталин, если расправлялся с наркомом, арестовывал, обвиняя в мифическом заговоре, сотни людей — с женами, детьми и так далее. Отец был наркомом пищевой промышленности, значит, все директора мясокомбинатов, молочных заводов, кондитерских фабрик, холодильников, витаминных заводов немедленно были бы арестованы как вредители, завербованные Микояном. И все же Микоян не простил себе фактического пособничества диктатору, сказав однажды, что все они «были мерзавцами». Правда, при назначении наркомом внешней торговли он добился от Сталина, что, цитирую: «НКВД не будет вмешиваться в работу НКВТ» — то есть не будет арестов сотрудников. Наркомат стал островком безопасности в стихии репрессий.
А в 20-е годы отец хорошо относился к Сталину, искренне считая, что он — продолжатель дела Ленина. В 30-е годы, особенно после убийства Кирова, отец стал понимать, что со Сталиным происходит метаморфоза. Потом началась война, отец весь ушел в дело снабжения и тыла, и фронта. Подчеркну: он отвечал за снабжение и тыла, и фронта. Сюда входило все: обмундирование, питание, горючее, обувь, табак, лыжи, транспортные средства и даже артиллерийские снаряды. Он с головой окунулся в эту важнейшую и труднейшую работу, и Сталин ему почти не мешал, только изредка вмешивался, чаще всего неудачно.
Отец был тогда в хорошем возрасте, ему не исполнилось 50, он работал изо всех сил, спал по 5 часов в сутки. А после войны отец надеялся, что Сталин пойдет на демократизацию — это собственные слова отца, цитируемые мною из надиктованных им воспоминаний. Он имел в виду, конечно, не нынешнюю демократизацию России, а демократизацию партии и прекращение «завинчивания гаек» в обществе. И вдруг, к своему удивлению, он увидел, что Сталин решил заново закручивать гайки. Тут Микоян и стал психологически отходить от Сталина, что не могло от последнего укрыться, так как проявлялось и в политических вопросах.
— В каком году умер ваш отец, Сергей?
— 21 октября 1978 года, ему почти исполнилось 83 года. Произошло это при Брежневе, мы были огорчены, что его решили похоронить не в Кремлевской стене, а на Новодевичьем кладбище. Мы считали тогда, что тем самым власти продемонстрировали неуважение к отцу. Теперь рады, что по-людски можем собраться на общей могиле отца и мамы, дедушки и двух бабушек, маминого брата Гая Лазаревича. Там же похоронен умерший брат Алексей — средний по возрасту, отец известного многим Стаса Намина. Совсем рядом — и могила Артема Ивановича. А за ней — моей первой жены Аллы. Каждый год, 25 ноября, в день рождения Анастаса Ивановича Микояна, мы собираемся там, кладем цветы к каждому памятнику. Знаете сколько нас, его потомков? Цифра постоянно растет и приближается к полусотне!
— Сергей, a вы знаете, что мясокомбинат в Москве называется «Микояновский»? А одна из колбас — так просто: «Микоян»?
— Да, знаю, и это говорит о многом, согласны? Отец, не побоюсь громких слов, создал пищевую промышленность СССР. Хотя назвать колбасу просто «Микоян», по-моему, не совсем правильно. Авторы плохо чувствуют русский язык.
— Вы упомянули Стаса Намина. Могли бы рассказать о нем подробнee?
— Вряд ли. Он бизнесмен в музыке, музыкант в бизнесе. Ни в том, ни в другом я не разбираюсь или плохо разбираюсь. Я имею в виду современную эстрадную музыку. Мне гораздо больше нравятся Шаде, Кенни Джи и некоторые другие музыканты из США, Бразилии. В Москве с удовольствием слушаю Лаймe Вайкуле, Нани Брегвадзе, не против послушать Кобзона, Леонтьева, Лещенко. Но не тех, о ком больше всего шумят.
— Ваш дядя был конструктором самолетов МиГ…
— Артем Иванович был замечательным человеком. Младше Анастаса Ивановича на 10 лет, но более мягкий, он часто амортизировал гнев отца, вызванный нашими проступками. Артем Иванович был в высшей мере порядочным человеком, никогда не участвовал в интригах, которые, нечего скрывать, имели место в мире советской военной авиации: внутри конструкторского сообщества и в ВВС. Дело не ограничивалось Василием Сталиным, из-за которого некоторые видные люди были даже арестованы. Другие интриги не заходили так далеко, но все же имели место.
Конструкторское бюро МиГ он организовал еще до Отечественной войны вместе с Гуревичем — отсюда и аббревиатура. Правда, Гуревич, который был гораздо старше, вскоре скончался. Но Артем Иванович не переименовал фирму, скажем, в МИК, а оставил прежнее имя, почитая память Гуревича. Сталин лично занимался военной авиацией, поэтому хорошо знал Артема Ивановича и уважал его.
Никакого покровительства моего отца младшему брату никогда не было. Артем Иванович прошел трудовой путь совершенно самостоятельно: когда перебрался в Москву, мой отец уже был кандидатом в члены Политбюро и наркомом торговли. А младший брат сам прокладывал свой путь. Работал в трамвайном депо, затем на заводе «Динамо». Учился на рабфаке. Наша семья жила в Кремле. Хотя и в небольшой квартире, но место для брата отец всегда нашел бы. Он его звал жить у нас. Но Артем Иванович ответил, что вполне удовлетворен общежитием, тем более оно близко к месту работы. Лишь через много лет дядя признался, что места в общежитии для него не нашлось, он снимал угол в дворницкой. Правда, недалеко от работы. Окончив Военно-инженерную авиационную академию имени Жуковского, Артем Иванович стал авиаконструктором у Поликарпова. Потом они с Гуревичем создали собственное КБ, начавшее проектировать истребители. После войны МиГ уверенно занял первое место в истребительной авиации и занимал его несколько десятилетий, успешно соперничая с американскими. Миг-15 — с Ф-6 Сэйбр, а МиГ-29 — с Ф-15 и другими.
Интересный эпизод произошел вскоре после войны. Дело в том, что слабым местом нашей авиации тогда были двигатели. Английские Роллс-Ройсы и американские Праттс энд Уитни превосходили моторы Микулина и других. Артема Ивановича отправили в Англию для переговоров с фирмами, производившими авиационные моторы, для закупки хотя бы небольшого количества. Мы еще считались союзниками, поэтому президент компании согласился. После чего получил настоятельную рекомендацию правительства — лучше не продавать. Президент чувствовал себя весьма неловко — он ведь уже дал слово. Артем Иванович стал играть на этой струнке: президент компании сказал «да», кто же может заставить его взять слово назад? Тот не знал куда деваться. И тогда Артем Иванович нашел необычный ход. «Давайте, — говорит, — разыграем ситуацию на бильярде. Выиграете вы — я вам возвращаю данное слово, выиграю я — вы его выполняете». Президент часто бывал в клубе, где происходил этот разговор, хорошо играл в бильярд и, видимо, подумал, что одержит верх. Но дело в том, что у отца на даче с довоенных лет стоял прекрасный бильярдный стол с шарами из слоновой кости. Артем Иванович приезжал практически каждое воскресенье и много играл с другим нашим дядей, братом мамы, тоже прекрасным, интеллигентным человеком Гаем Лазаревичем Туманяном. Несколько слов о нем. В годы войны Гай Лазаревич долго служил в военной разведке, бывал в республиканской Испании, а еще раньше — в Китае. С первого дня войны был заброшен к партизанам в районе Ленинграда. Чуть не погиб там. После этого служил в танковых войсках, стал генералом, дошел до Германии. Итак, он на даче здорово натренировал Артема Ивановича за бильярдным столом. Тот выиграл решающую партию у президента компании. Двигатели были отправлены в СССР.
В 1970 г. Артем Иванович скончался во время операции на сердце. Он оставил вдовой чудесную женщину, Зою Ивановну. У них были две дочери и сын, с которыми наша семья очень близка. Сейчас, к огорчению для всей нашей большой семьи, КБ Сухого вышло вперед. Но и МиГи с успехом участвуют в международных салонах. Память об Артеме Ивановиче сохранилась не только в нашей стране. Во многих странах МиГи были (и есть) на вооружении и даже участвовали в военных действиях. А в Лос-Анджелесе в музее авиации в честь Артема Ивановича Микояна открыт Стенд славы. Кстати, несколько лет назад туда пригласили моего брата Степана как летчика-испытателя, и аналогичный стенд открыли в разделе, посвященном крупным испытателям.