Популярные личности

Семён Резник

известный прозаик и публицист
Биография

Семён Резник: «Делай что должно, и пусть будет что будет…»

Известному прозаику и публицисту, написавшему полтора десятка книг, одному из наиболее популярных авторов «Вестника» Семёну Резнику исполнилось 65 лет. В связи с этим юбилеем хотелось бы пожелать Семёну Ефимовичу оставаться любимцем наших читателей и продолжать своё замечательное дело как в эфире (слушатели «голосов» хорошо знают его как многолетнего сотрудника «Голоса Америки»), так и в печати. Мало кому известно, что Семён Ефимович стоял у колыбели «Вестника», всемерно помогал ему ещё до появления первого номера журнала. Помощь эта продолжается и по сей день, за что ему — земной поклон.


— Семён Ефимович, на моей памяти не было в «Вестнике» материала, который мог бы даже отдалённо сравниться по отклику читателей с вашей работой «Вместе или врозь»… Успех просто феноменальный: сайт «Вестника», благодаря, скорее всего, этой публикации, на протяжении двух лет занимал первое место (по популярности среди журналов) на российском портале list.ru. А ведь это отнюдь не первое ваше выступление в печати о творчестве А. Солженицына. Как складывался ваш «роман» с этим писателем?

— Не могу сказать, что до последней книги тема Солженицына занимала сколько-нибудь значительное место в моей литературной работе, во всяком случае, в той её части, что на виду, то есть в том, что материализуется в публикациях. А вот мой «роман» с Солженицыным — конечно, односторонний — проходит практически через всю мою жизнь. Начался он, конечно, с чтения «Ивана Денисовича» в «Новом мире». Я помню, какое огромное впечатление вынес от этого произведения. Что там происходило за кулисами, какая была подковерная борьба за публикацию повести, как Твардовский сумел заставить самого Хрущева прочитать рукопись, — это всё стало известно позднее. А пока — передо мной был текст. Литературное произведение. Может быть, самое сильное впечатление на меня произвела безукоризненная точность в выборе ракурса, органичная слитность формы и содержания. Было ощущение, что вот такой и должна быть первая повесть на лагерную тему.

После хрущёвского «разоблачения культа личности Сталина» публиковались уже разные опусы — но на поверхностном, чисто газетном уровне. Доходило до анекдотов. В какой-то газете, помню, был напечатан очерк о каком-то заслуженном деятеле. Он начинался примерно так: «Прекрасную жизнь прожил Иван Иванович Имярек. Осуждённый по клеветническому навету, он двадцать лет провел в тюрьмах и лагерях…» Такая, значит, у него была прекрасная жизнь!

В «Денисовиче» не было никакой риторики. Ни одной фальшивой ноты. Хроника одного рутинного дня жизни одного самого простого, незащищённого, маленького человека в этом гулаговском аду, к которому он сам уже настолько притерпелся, что и не замечает львиной доли ужасов своего существования. В этом была особая сила воздействия на читателя, ибо то, чего не замечал сам герой, читатель-то видел и ощущал. Для этого требовалось огромное мастерство. Так что для меня — прежде всего — это была прекрасная литература. Но такая литература, которая прямо преобразует жизнь. Было ясно, что если такие произведения будут публиковаться и впредь, то в стране всё должно измениться коренным образом.

Увы, это тогда поняли не только те, кто жаждал перемен и надеялся на них, но и те, кто этих перемен смертельно боялся. «Раковый корпус» уже пришлось читать в самиздатской копии, «В круге первом» — тоже. Солженицыну «перекрыли кислород».

Ну, не он первый, не он последний. Но он не смирился, как другие писатели, подвергавшиеся преследованиям: не пытался приспособиться. Не замолк на долгие годы. Он поплыл против течения. Никто до него на это не решался. Синявский и Даниель, как потом выяснилось, в то самое время тайно, под псевдонимами, печатали свои «непроходные» произведения за границей. Это тоже требовало большого мужества. Но Солженицын не хотел идти в обход — так, по крайней мере, казалось. Телёнок бодался с дубом тоталитарной системы и рос на глазах, превращаясь в могучего быка, слона, в гигантскую фигуру — не только литературную, но и общественную, политическую.

На меня всё это имело не только эстетическое, но и нравственное воздействие: ведь я был ещё совсем молодой, не вполне сложившийся человек.

Случилось так, что я рано связал свою литературную судьбу с серией «Жизнь замечательных людей», а значит — с историко-биографической литературой по преимуществу. В ЖЗЛ вышли и первые мои книги. Это были биографии учёных. Меня интересовали такие проблемы, как психология научного творчества, процессы познания, борьба за научную истину. Но на то, что героем первой моей книги стал академик Н.И. Вавилов, погибший в ГУЛАГе, определённое влияние оказал Солженицын.

К тому времени, когда я принялся за работу над книгой, Вавилов был реабилитирован, но наука, которой он служил и за которую отдал жизнь, — генетика — все еще числилась по ведомству «буржуазной лженауки». Хрущёв поддерживал Лысенко, главного виновника гибели Вавилова. Авторы статей и даже одной книжки, которые были к тому времени изданы о Вавилове, выходили из положения тем, что основное внимание уделяли его достижениям в ботанике, агрономии, фитогеографии, его путешествиям; о генетике, о борьбе в ней, вовсе не упоминали.

Когда я начинал работу над книгой, я сразу увидел, что обойти генетику и её разгром не могу, а потому о публикации книги нечего и думать. Но тема меня увлекла, я писал «в стол». Однако вслед за падением Хрущёва пал и Лысенко, и моя книга неожиданно стала конъюнктурно выгодной. А когда я её закончил, она снова стала почти непроходной. Шёл 1968 год: Пражская весна, закрытые идеологические совещания в Кремле, затем вторжение войск в Чехословакию. Заведующий редакцией ЖЗЛ Ю.Н. Коротков, желая защититься ещё одной внутренней рецензией, послал корректуру в президиум Академии Наук, но рецензии мы так и не получили. Когда я, после многих безуспешных усилий, дозвонился до членкора Ковды, которому академик Н.Н. Семёнов поручил это дело, он сказал: «Я прочитал вашу книгу. Она не может быть издана. Сейчас, в свете чехословацких событий это невозможно». «Простите! — возразил я. — Но в книге ни слова нет о чехословацких событиях». — «А вот это неправильное заявление. Это полемическое заявление», — последовал ответ.

Книга – сильно обструганная – всё-таки вышла, но была признана идеологически вредной, и 90 тысяч экземпляров (из ста тысяч), не успевшие уйти в торговую сеть, были «арестованы», то есть опечатаны в отдельном помещении в типографии — в ожидании их окончательной судьбы. Об этой истории заговорили «вражеские голоса», вмешались учёные – это спасло книгу от уничтожения.

Словом, с первой своей книгой я попал в переплет и думаю, что вышел из него с честью. Следующую книгу я писал о Мечникове: он умер в 1916 году, что избавило меня от многих неприятностей (хотя не от всех); потом — о Владимире Ковалевском. А пока я этим всем занимался — с большим, надо сказать, увлечением, потому что следить за развитием мысли и постигать характеры гениальных личностей для меня всегда было большим наслаждением, — лысенковщина попёрла совсем из других углов и куда более широким фронтом. Под видом «разоблачения» сионизма, возвращения к русским корням заново переписывалась история, профанировались основные представления о морали. Красная идеология на глазах агонизировала, но на смену ей шла коричневая. Я все это почувствовал довольно рано — не в последнюю очередь благодаря тому, что близко столкнулся с адептами «новой» идеологии в моей редакции «Жизнь замечательных людей». Когда Юрия Короткова заставили уйти, то на смену ему пришел Сергей Семанов. Он привёл целую группу национал-патриотов. При Короткове их у нас не пускали на порог. И все эти разговоры — о жидо-масонском заговоре, о том, как «сионисты» погубили Россию, а Сталин вынужден был устроить кровавые чистки, чтобы её от них избавить, обо всём этом они говорили при мне, почти не стесняясь. И, конечно, о Солженицыне, Сахарове, которые то ли по недомыслию, то ли по наущению «сионистов» расшатывают устои традиционной России. Сходной была и гебистская версия деятельности Сахарова и Солженицына — не даром на закрытых лекциях товарищи «оттуда» разъясняли, что Сахаров попал под влияние своей жены Боннэр, а настоящая фамилия Солженицына — Солженицер. Знаменитую статью «Провокатор и простак» — о Солженицыне («провокаторе») и Сахарове («простаке») (конечно, по заданию КГБ) — написал ЖЗЛовский автор Н.Н. Яковлев.

Когда я понял, что не могу отсиживаться в стороне и ничего не предпринимать против надвигающейся коричневой чумы, то я был убежден в том, что в меру своих маленьких сил делаю одно дело с гигантом Солженицыным. О том, что он – один из них и что оказался не в их лагере больше по недоразумению, я стал понимать много позднее.

Первое разочарование принесло мне чтение «Августа 1914». Это была еще первая версия — без столыпинских глав, так что ничего родственного взглядам новых ЖЗЛовских авторов в ней не усматривалось. Но читать её было скучно. Описываются грандиозные события, марш и гибель армии Самсонова в начале Первой мировой войны, — но ни одного живого образа, ни одной сцены, которая бы волновала.

Однако, когда я, возвращая книгу приятелю, от которого её получил на пару дней (тамиздатовская литература из рук в руки передавалась тайно, за каждым экземпляром была длиннющая очередь), поделился своими мыслями, то тот отнёсся к ним с презрением. Он сказал, что это — шедевр, что все образы, характеры, особенно главный герой Воротынцев, выписаны рукой мастера. Приятель был профессиональным литератором, талантливым очеркистом, редактором в литературном журнале, так что это было отнюдь не суждение профана. Моё мнение он не поколебал, но заставил задуматься. Я понял, что имя Солженицына – после всей той драмы его «бодания» с дубом советской системы, что проходила на глазах всего мира, — несло в себе эмоциональный заряд огромной силы. Ненавидимый властями, он стал обожаем теми, кто ему симпатизировал. Любое критическое замечание воспринималось ими как святотатство.

Круг канонизаторов Солженицына быстро расширялся, но я не мог к нему принадлежать. По совету Козьмы Пруткова, когда на клетке слона я вижу надпись «буйвол», я не верю глазам своим. Кстати, в одной из рецензий на мою книгу «Вместе или врозь?» я прочитал, что-де автор (то есть я) принадлежит к наивным людям, которые чёрное называют чёрным, а белое — белым. Рецензент написал это с оттенком высокомерия, но я воспринимаю как комплимент. Действительно: белое для меня — белое, чёрное — чёрное; если король голый, то я не могу восхищаться его костюмом. Даже если это король!

Творческую неудачу Солженицына я объяснял тем, что он взялся не за своё дело. По складу творческого темперамента Солженицын не исторический романист. События прошлого, к которым он сам никак не был причастен, не могут его вдохновить.

И потому, когда Александр Исаевич издал «Архипелаг ГУЛАГ», для меня это было двойной радостью, потому что, кроме колоссального литературного и общественного звучания этого произведения, кроме восхищения тем, что он вообще решился бросить власти такой вызов, оно служило подтверждением того, что он вернулся к своей теме.

К сожалению, «АРХИПЕЛАГ» оказался не только самым значительным его произведением, но и последним из гулаговского цикла. Он снова стал раскручивать «Красное колесо», выпуская один скучнейший фолиант за другим и упорно отбивая охоту читать свои произведения даже у самых стойких приверженцев.

К тому времени, когда я эмигрировал (1982), моё отношение к Солженицыну стало гораздо более прохладным. А когда он выпустил новую версию «Августа 1914» — со столыпинскими главами — я увидел, что по своим воззрениям на историю России он весьма близок Семанову, Н.Н. Яковлеву и, например, такому автору, как В. Пикуль, в чьем романе «У последней черты» представлена аналогичная версия гибели Столыпина.

В 1989 году расширенный «Август 1914» вышел в английском переводе, и редактор литературного отдела газеты «Вашингтон таймс» Колин Уолтерс предложил мне отрецензировать книгу. Я согласился, но предупредил, что рецензия будет критическая. Он ответил, что я имею право высказать любое мнение. Когда рецензия была напечатана, он мне сказал, что это лучший материал, который до тех пор ему приходилось публиковать. Не знаю, сохранил ли он это мнение впоследствии, но около двух лет назад он — после довольно долгого перерыва — прислал мне на рецензию книгу об общественно-политических взглядах Солженицына. Я увидел, что её автор, Дэниел Махони, специалист по западной политической философии, мало знаком с историей российской общественной мысли. Он причислял Солженицына (и его героя Столыпина, о котором, видимо, ничего не знал сверх того, что написал о нём Солженицын) к «либеральным консерваторам». Он категорически оспаривал отмеченные многими критиками националистические, монархические и антисемитские тенденции в некоторых его произведениях. К тому времени уже появился первый том книги А.И. Солженицына «Двести лет вместе» и первые отзывы на него в печати. Упомянув об этом, я отметил, что теперь апологетам Солженицына будет ещё труднее защищать его «либеральный консерватизм».

Моя рецензия вызвала даже небольшую полемику: в газете появилось два отклика — известного слависта профессора Эвы Томпсон из университета Райса, которая поддержала мою точку зрения, и Степана Солженицына, горячо защищавшего своего отца от моих «нападок». Перевод на русский язык моей статьи и этих двух отзывов был опубликован в «Вестнике» (2002, № 7), так что дальше я на этом останавливаться не буду.

Вот так развивался мой «роман» с Солженицыным — до того, как я стал писать «Вместе или врозь? Заметки на полях книги А.И. Солженицына «Двести лет вместе»».

— Между прочим, почему именно «заметки на полях»? Ведь книга выходит далеко за рамки полемики с Солженицыным…

— Именно потому, что выходит за рамки. Первоначально ведь, вы знаете, в журнальном варианте, стояло: «Заметки о книге…» Но это было неточно. Логика повествования внесла коррективы. В рамках историко-литературной критики мне было тесно. Появилась потребность подробнее рассказать о событиях, которые Солженицын обходит или отодвигает на задний план, нарисовать портреты людей, вовлеченных в эти события, углубиться в драматическую суть конфликтов, представленных им поверхностно или односторонне. Так появились десятки страниц о том, о чём у него вообще не говорится. Заметки о книге превратились в заметки об истории России. Но это не учебник истории и не «Занимательная история» в духе Перельмана. Это история России, написанная в связи с книгой Солженицына, и в этом смысле – на её полях. Если хотите, это определение жанра. Кто-то пишет роман, кто-то — поэму, Солженицын называет свой двухтомник историко-научным исследованием. А у меня – «заметки на полях». Тут еще, видимо, сказалось моё отвращение к фанфарам. Станислав Куняев печатал в своём журнале года два свои воспоминания – невероятно скучные, лживые, многословные и убогие по мысли. Зато название – какое бы вы думали?.. «Поэзия. Судьба. Россия». Замах на три червонца, а удар и на полушку не тянет. Эта помпезность, конечно, ещё и от отсутствия вкуса.

Лет тридцать назад в «Новом мире» было опубликовано небольшое произведение Василия Аксёнова под названием «Поиски жанра». И подзаголовок: «Поиски жанра». Мне тогда это очень понравилось и нравится до сих пор. Автор как бы говорил: я написал экспериментальную вещь — не повесть, не рассказ, не эссе, сам не знаю, что это такое. Поиски жанра.

Мне такой подход очень близок. Я – противник формализма в искусстве и литературе, но не в том смысле, как это трактовалось советским агитпропом: главное — это содержание (конечно, предписанное последними решениями), а форма – нечто вторичное; кто увлекается формой, тот формалист. По-моему, формализм – это когда содержание и форма не соответствуют друг другу. Новаторская это форма или традиционная, не суть важно: в любом случае автора подстерегает творческая неудача. Если же форма и содержание слиты воедино, то они работают совместно. Мне представляется, что «заметки на полях» — это та литературная форма, которая в данном случае позволила выразить то, что я хотел сказать в этой книге.

После того, как она вышла, да и раньше, в ходе публикации её в «Вестнике», как вы знаете, было много отзывов – письменных и устных, – и в них доминировало то, что автор-де так много знает, такой обширный материал переработал и т.д. Но мало кто из читателей обращал внимание на то, как этот материал подаётся. Для меня это свидетельство того, что я «угадал», ибо самая лучшая форма – такая, которую читатель не замечает. Если бы было что-то не так, вас забросали бы письмами и звонками: сколько можно продолжать эту тягомотину, пережевывать одну и ту же жвачку. Ведь книга большая, а «Вестник» — тонкий журнал, больше двадцати номеров шли продолжения. Кстати, я должен сказать, что другого такого прецедента не знаю. Редакторы вообще не любят материалов с продолжением, разве что-то особенно важное и значительное идёт в двух-трёх номерах. А тут – 22 номера. Для того, чтобы пойти на это, требовалась большая дерзость от вас, я это очень ценю и пользуюсь случаем высказать вам благодарность. Так вот, я хочу сказать, что ни разу не слышал жалобы на то, что публикация затянулась, что надоело читать. Несколько, к удивлению, очень немного (буквально два-три) недовольных писем «в защиту» Солженицына я получил, но и в них признавалось, что книгу интересно читать. Так что Александр Исаевич не только «спровоцировал» меня на эту работу, но и помог придать ей надлежащую форму.

— Кстати, по поводу вашего замечания о формализме: для меня формализм — это некая искусственность, художественная неискренность, интеллектуальная нечестность в угоду каким-то внешним соображениям, если хотите. В этом смысле значительная часть советской официозной литературы грешит формализмом.

— Совершенно верно. Под видом борьбы с формализмом они насаждали формализм.

— Мне все-таки не совсем ясно, каким образом книга Солженицына помогла вам найти адекватную форму для ваших размышлений об истории России и евреях в России?

— Попробую пояснить. Но для этого я должен еще кое-что сказать о форме и содержании того, что послужило для меня детонатором. В книге Солженицына делается заявка на то, что это — историко-научный труд о русско-еврейских отношениях. Но чем дальше вчитываешься в неё, тем становится очевиднее: «Ах, это, братцы, о другом». Форма этого двухтомника по-своему тоже едина с содержанием. Это похоже на игру «в жучка». Собирается дюжина подвыпивших парней, одного выдвигают вперед, тот отворачивается, просовывает под правую подмышку левую руку, и кто-то из толпы бьёт его по выставленной ладони. А то и мимо ладони – по уху или по шее. Когда жертва поворачивается, все хохочут и выставляют большой палец: угадай, кто ударил! Если не угадаешь, отвернись и получи следующий удар. Вот так и написана книга Солженицына: он наносит удары, а когда мальчик для битья поворачивается, пред ним маячит дюжина хохочущих рож. С подобным прицелом и производится подбор источников (преимущественно еврейских). «Это не я ударил, это Гессен, или Мандель, или Лурье, или Бадаш, или "Еврейская энциклопедия"». Такое тут соответствие формы и содержания.

Дальше. Вопреки тому, что провозглашается, книга Солженицына – не об отношении двух народов, волею судьбы оказавшихся в одном государстве, а о так называемом еврейском вопросе. Что такое еврейский вопрос? Это не русско-еврейские отношения, а та система гонений и ограничений, которым подвергалось еврейское меньшинство со стороны государственной власти. Таким образом, в книге производится подмена понятий: в клетке сидит буйвол, а написано «слон». Но это ещё не всё. Ибо к буйволу под названием слон можно подходить с разных позиций, и исторически к нему подходили с разных позиций. В основе одной позиции – условно назову её либерально-демократической, хотя её разделяли и многие консерваторы, — лежало представление о том, что евреи – такие же люди, как и все остальные. А потому гонения на них несправедливы и политически вредны, причём не только для евреев, но для русского народа и российского государства. В основе второй точки зрения – назову её охранительной (хотя точнее назвать черносотенной), евреи — это совершенно особый народ, наделённый особыми, притом чрезвычайно вредными для остального населения качествами. С этой точки зрения ограничения необходимы, их даже нужно усиливать – ради защиты «коренного» народа от еврейской эксплуатации, агрессивности, плутовства, вредного влияния. С этой точки зрения гонения на евреев оправданны и необходимы. Если это и зло, то гораздо меньшее, чем отсутствие гонений. Вот эту вторую точку зрения и озвучивает в своей книге Солженицын, но пытается делать это так, чтобы остаться неузнанным. Мол, это не он, это «сами евреи» признают, он же придерживается «средней линии».

Еще одна особенность формы солженицынской книги состоит в том, что она невероятно скучна, в ней полностью отсутствуют живые человеческие судьбы и характеры. Такова цена, которую повествователь должен был заплатить за стремление не раскрыть свои основные мысли, а закамуфлировать их.

Тем не менее, в числе многочисленных отзывов и рецензий на книгу Солженицына, которые мне попадались, значительная часть носит апологетический или сдержанно-апологетический характер. Часть читателей и критиков продолжает находиться под обаянием прославленного имени Солженицына. Вот всё это и продиктовало мне решение написать «заметки на полях», и именно в том виде, как я их написал. Моя цель состояла в том, чтобы противопоставить мифам подлинную историю России и еврейского вопроса в России – в той мере, в какой я её знаю, и в какой мне позволяли мои скромные творческие способности. Для этого я опирался только на наиболее надёжные первичные источники, преимущественно русские; стремился вскрывать внутренний драматизм событий, а не скользить по поверхности; показывать живые характеры людей, от которых зависела судьба России и судьба евреев в России. А собственно полемику с Солженицыным я пытался свести к минимуму и быть при этом предельно корректным. Не мне судить о том, в какой мере всё это удалось…

— Давайте завершим эту беседу разговором о миссии писателя. Вы косвенно затронули вопрос отношения автора к своим произведениям, восприятия автором своей миссии, что, несомненно, влияет и на содержание, и на форму. Эволюция Солженицына от "Матрёниного двора" и "Одного дня Ивана Денисовича" до "Красного колеса", "Как нам обустроить Россию" и "200 лет вместе" представляет в этом отношении, по-моему, благодатную почву для исследования…

— Прежде всего, надо задаться вопросом – а была ли вообще эволюция. Как выяснилось совсем недавно, уже после того, как я закончил свои «заметки на полях», то, что стало двухтомником «Двести лет вместе», в сжатом, концентрированном и более откровенном виде было написано Солженицыным еще в 1965-68 годах, только тогда это носило название «Евреи в СССР и в будущей России». Работа эта была опубликована в 2000 году, Солженицын от нее отрекся, заявив, что это фальсификация и провокация против него. Но, тем не менее, перекатал из нее в «Двести лет вместе» значительную часть. Я это показал в работе, тоже публиковавшейся в «Вестнике». Выходит, его взгляды за последние сорок лет почти не менялись. Но они не проявлялись или лишь очень периферийно проявлялись в его произведениях гулаговского цикла. Так что следует говорить не столько об эволюции взглядов самого Солженицына, сколько об эволюции российского общественного сознания, точнее, одной из его ведущих ветвей. Когда власть до предела закручивает гайки, продохнуть не дает, когда каждую ночь ждёшь ареста, то тут не до протестов, не до свободного выражения мнений: тут быть бы живу. Кто смел протестовать в Советском Союзе в позднесталинскую эпоху и – по инерции – некоторое время после смерти Сталина? Поэтому система крайнего деспотизма – она может быть очень стойкой, неколебимой. Но, к счастью, такого рода система, дойдя до какой-то критической точки, неизбежно впадает в маразм, становится недееспособной. Тогда власти сами начинают потихоньку откручивать гайки, и общественное сознание начинает пробуждаться. Когда Илья Эренбург опубликовал повесть «Оттепель» — со слабыми намёками на то, что в стране не всё благополучно, на него накинулась свора цепных псов. Но – ничего не произошло! Я был ещё школьником, но очень хорошо помню это ощущение: лёд тронулся! Потом был Дудинцев, на которого тоже накинулись. Но следом пошло по рукам письмо Паустовского, не столько защищавшего Дудинцева, сколько обличавшего его гонителей. И тот же Паустовский, и это очень характерно, как говорили, демонстративно скупил всю первую выставку считавшегося опальным художника Ильи Глазунова. Так ли было или нет, не знаю, я никогда не проверял, но этому верили, и это было очень типично для эпохи зарождавшегося оппозиционного самосознания. Ведь последующая эволюция Глазунова не является секретом – знал бы о ней Паустовский, так, вероятно, воздержался бы поддерживать его своими деньгами и престижем. На начальном этапе, если в обществе существовали различия взглядов и мнений, то ими пренебрегали. Но когда некоторая степень свободы у власти была отвоёвана, разногласия начали проступать всё сильнее и явственнее. Кто были лидерами диссидентского движения, хорошо известно: Сахаров и Солженицын. Чего они добивались при активной поддержке других диссидентов и менее активной, но важной поддержке, сочувствии более широких слоёв, тоже известно: свободы самовыражения, прекращения гонений за инакомыслие, каких-то минимальных гарантий от произвола. О том, что между Сахаровым и Солженицыным имеются разногласия, мы вроде бы и знали, но какое это имело значение по сравнению с режимом, которому они так геройски противостояли? Годы прошли, прежде чем кое-кто (и лишь очень немногие, даже и до сих пор — немногие!) стали сознавать, что Сахаров стоит за права человека, а Солженицын – за права ОДНОГО человека. Что Сахаров стоит за законность, за гуманность, за взаимопонимание, за конвергенцию с Западом, а Солженицын – за особый русский путь. Что культ Сталина и Ленина Солженицын отвергает лишь затем, чтобы заменить его культом Столыпина. В этом направлении двигалась целая ветвь разделившегося общества. Это разделение ломало на две половины не только диссидентов, но и официоз, и всю вертикаль власти – до политбюро включительно. Не случайно в эпоху перестройки там оказались Шеварднадзе и Яковлев, с одной стороны, и будущие ГКЧеписты — с другой; а Горбачёв вертелся между ними, как уж на сковороде. Обретя свободу, российское общественное сознание разделилось на два лагеря, грубо говоря, на сахаровцев и солженицынцев. Так что произведения Солж

еницына – это вехи на пути духовного развития (хотя правильнее это назвать деградацией) одной из этих ветвей. Такой оказалась миссия писателя Солженицына.

К счастью, «миссионеров» в литературе немного. Редкие единицы. Собственно, мне известен один «миссионер» – Солженицын. Я хочу сказать не о миссии, а о призвании писателя. Я делю писателей на тех, кто может писать (графоманы не в счёт), и тех, кто не может не писать. Первые – это, так сказать, чистые профессионалы. Уровень квалификации у некоторых очень высокий. Но то, что они пишут – не крик души.

Я льщу себя надеждой, что принадлежу ко второй категории. Во всяком случае, некоторые свои книги я не мог не написать. Особенно последнюю. И не потому, что я хотел «защитить евреев» или дать «еврейский ответ» Солженицыну, как писалось в некоторых рецензиях. На мой взгляд, книга Солженицына опасна не для евреев (в ней озвучены давно известные предрассудки – одним озвучиванием больше, только и всего). Она опасна для России, чье общественное самосознание особенно уязвимо ввиду того, что оно переживает затянувшийся системный кризис. Выход из кризиса возможен только при условии трезвого осознания народом, то есть его интеллектуальной элитой, своего прошлого и, вследствие этого, — принятия на себя ответственности за настоящее и будущее. К сожалению, русскому самосознанию это не очень свойственно. Значительной части россиян хочется верить, что причина их бед — во вне. На классический вопрос «Кто виноват?» у них заранее готов ответ: варяги, татары, немцы, «малый народ», Запад, Америка, кавказцы, даже латыши и мадьяры. Только не сами русские! Отсюда и ответ на вопрос «Что делать?» предельно прост: «Ничего не поделаешь!» Сегодня он реализуется в чеченской войне, в ненависти к Америке, само собой, к евреям. А пока громогласно подсчитывается процент еврейской крови в жилах того или иного «олигарха», в стране сокращаются рождаемость и продолжительность жизни, процветает коррупция, улетучиваются остатки независимой прессы, возникшей-таки в пору правления Ельцина. Один из камуфлирующих слоев последней книги Солженицына – призыв к якобы взаимному покаянию русских и евреев. Говорю «якобы», потому что евреям Александр Исаевич предъявляет жесткий, с бухгалтерской скрупулёзностью составленный счёт, тогда как вина русских перед евреями им только абстрактно декларируется. Но если бы она не только декларировалась, это мало бы что исправило. Русским надо каяться перед самими собой. Да и не обязательно каяться – достаточно осознать. Осознание собственных ошибок и заблуждений – первый шаг к их преодолению. Последняя книга Солженицына – это шаг в противоположную сторону. Солженицын присоединился к тем, кто «патриотически» заталкивает Россию глубже в пропасть, из которой она и без того не делает достаточных усилий выбраться.

В русской литературе есть и другая тенденция – мощная, отмеченная поистине великими именами и произведениями. Иначе в ней не были бы созданы ни «Что делать?», ни «Кто виноват?», ни все те великие произведения, что вышли из гоголевской «Шинели». Сам Гоголь, увы, от «Шинели» и «Ревизора» эволюционировал к «Выбранным местам в переписке с друзьями». Печальна была та эволюция. Еще печальнее эволюция творческого пути Солженицына. Позволю себе процитировать один из заключительных абзацев моей книги: «Спазмы перехватывают горло, когда вспоминаешь – какое было начало! Какой потрясающий взлёт! Какая высота духа достигнута была в одночасье, всего-навсего одним прыжком, одним взмахом крыла, ОДНИМ ДНЕМ Ивана Денисовича! И какое долгое, медленное, неумолимое скольжение под уклон, по коричневому треку, в трясину ненависти протяженностью в ДВЕСТИ ЛЕТ». Вот таким оказался «патриотический» путь писателя-миссионера, на который он пытается увлечь Россию.

Не мне, конечно, остановить его. Что весит мое слово – по сравнению с его словом, которое автоматически множится на многозначный коэффициент его всесветной славы. Но я сделал то, что в моих силах. «Делай что должно, и пусть будет что будет…» Таков был девиз Короленко. Ему пытаюсь следовать и я.



Поделиться: