Это надо же, чтобы два совершенно разных поэта, которых революция не только вышвырнула на чужбину, но и расшвыряла недосягаемо друг для друга, лишь бы они не познакомились и не поссорились, как водится между людьми этой ревнивой профессии, написали два не просто одноименных, но – как бы это выразиться? – одночувствующих стихотворения.
Один из них был гумилевского характера романтик – молчаливый, замкнуто отрешенный Арсений Несмелов, сначала фанагориец, а потом колчаковец, сохранивший воинскую выправку и четкость походки даже при ночных споткновениях о родные русскому сердцу рытвины и выбоины, каковые, казалось, были из ностальгических чувств привезены эмигрантами в многострадальных отечественных чемоданах на китайские улицы Харбина.
Второй был профессиональный говорливый насмешник, пересмешник-пародист, скоморох-сатириконец, легкий поэт с нелегкой судьбой Петр Потемкин. О Несмелове я подробно рассказал в прошлой статье, посему в этой сосредоточусь в основном на Потемкине, а начну с того повода, который и позволил мне их объединить.
Оба они, не сговариваясь, выбрали общую знаковую героиню для своих стихов, бывшую для них символом России, но не традиционную березу, не елку, не полевую ромашку, а, представьте себе, провинциальную скромницу герань, неотделимую от подоконников небольших городов и сел. Именно герань, успокаивающе светящуюся красненькими лоскутками не обжигающего, но согревающего домашнего огня, мерцающую даже лютой зимой сквозь рисуемые на окнах русским морозом серебряные пальмы инея, может быть, от тоски по дальним жарким берегам, где эти дочери тропиков растут стройные в талии, но многогрудные от кокосовых гроздьев.
И, к цветку приставлен, точно нянька,
Видел я в холодной тишине,
Что хиреет бедная геранька,
На зиму порученная мне…
Послужил и делом я, и словом,
Милой жизни воздавая дань,
И, быть может, на суде Христовом
Мне зачтется эта вот герань.
Так сдержанно-сентиментально писал Несмелов в своей последней прижизненной публикации в харбинской антологии «Лира» в 1945 году, незадолго до того, как на его плечо легла рука соотечественника из СМЕРШа, пригласившего по-свойски «поговорить по душам».
Не читавший еще не написанного несмеловского стихотворения, но, как будто телепатически предвидевший собственное безгераневое одиночество, Потемкин написал двумя десятилетиями раньше:
В утреннем рождающемся блеске
Солнечная трепыхалась рань…
На кисейном фоне занавески
Расцветала алая герань.
Сердце жило, кто его осудит:
Заплатило злу и благу дань…
Сердцу мило то, чего не будет,
То, что было – русская герань.
А еще в 1912 году он назвал «Геранью» свою книгу стихов, распределив их между семью разделами: «Женина герань», «Герань стыдливая», «Герань мишурная», «Герань печальная», «Герань персидская», «Герань песельная», «Герань в цвету». Герань здесь стала синонимом самой жизни.
Петр Петрович, может быть, из профессионального скептицизма сатирика оказался Фомой неверующим по отношению к будущему этих цветов, над которыми имела обыкновение свысока посмеиваться богема, безвинно считая их символом мещанства, и ошибся. Алые герани как раз выжили, а вот красный флаг, которым когда-то так любила помахивать дореволюционная богема перед властью, как красной тряпкой перед рогами быка, вышел у нее из моды, и она переключилась на стеб уже по его поводу.
В стебе всегда есть высокомерная злобинка, исключающая чувство юмора.
Блок предупреждал когда-то и себя, и других:
В тумане да в бурьяне,
Гляди, – продашь Христа
За жадные герани,
За алые уста!
Христа чаще всего продавали не те, у кого были красные герани на подоконниках, а те, кто издевался над ними. И чаще всего продавали Христа вовсе не за красные герани, а за красный флаг, и этим его неотмывно запятнали.
К счастью, Петр Петрович, хотя и был скептиком, совсем не принадлежал к любителям издевок. Говорят, что хорошая метла не может не быть грязной. Но сатирик устроен посложнее, чем дворник. Коллега по «Сатирикону» Саша Черный, расширивший само понятие поэтической сатиры, отмечал у Потемкина «эластичную плавность стиха, изысканное мастерство сложного ритма, прерывистый перебой строк, четко отвечающий внутреннему волнению».
В отличие от сатириков-разночинцев, коими кишмя кишели такие кусачие журналы, как «Зритель», «Жало», «Сигнал», «Пулемет», то и дело временно останавливаемые цензурой или вовсе закрываемые, Потемкин пришел в сатиру из семьи высокопоставленного царского чиновника. Ему не была свойственна ущербная мелочная закомплексованность генетических изгоев или левый экстремизм парадоксального дворянина – раннего Маяковского: «Идите! / Понедельники и вторники / окрасим кровью в праздники!»
Его природе больше подходила мягкая улыбка, чем циническая ухмылка, не карикатурные, а скорее, слегка шаржированные зарисовки с натуры и то удлиняющаяся, то укорачивающаяся строка, тонко стилизованный раешник, лубок, профильтрованный сквозь университетскую образованность.
Пришедший из ниоткуда сын разорившегося севастопольского торговца, окончивший всего два класса гимназии, Аркадий Аверченко, если использовать летучее название романа современной блестящей писательницы Ольги Славниковой, лихо превратил рядовой журнальчик «Стрекоза» в «Стрекозу, увеличенную до размеров собаки», то есть в знаменитый «Сатирикон». Эта собака была куда зубастее робко пытавшегося ей подражать впоследствии советского «Крокодила», у которого в пасть была вставлена цензурная распорка для несмыкания челюстей.
Сатириконцы, задолго до Февральской революции готовившие к ней общественное сознание, Октябрьскую революцию не приняли, за исключением главным образом Маяковского. Аверченко, впоследствии написавший книгу фельетонов «Дюжина ножей в спину революции», да и некоторые другие сатириконцы, в том числе и Потемкин, Россию покинули. Петр Петрович перебирался через Днестр гораздо удачнее, чем Остап Бендер. Правда, никакого серебряного блюда у него не было, а только жена и маленький ребенок: «Мы пришли по обмерзшей отмели В эту ночь, в последний раз, Мы из чаши бедствий отпили Слишком много, будет с нас. / Пусть челнок неверно выдолблен, Пусть коварен ледоход. Приговор судьбою вымолвлен, Вспять река не потечет. / Облаками серебристыми Ясный месяц запылен. Кто наш челн причалит к пристани, Одиссей или Харон?»
Но это был Одиссей и Харон в одном лице. Стараясь изо всех сил вработаться, выкарабкаться, Потемкин продержался в эмиграции только шесть лет. Он чувствовал себя и в Париже не лучше, чем в Москве двадцатого года: «Ах, если б о косяк проклятый Хватиться насмерть головой!»
Петр Петрович не сумел найти себя в безгераневом мире, так и не ставшем ему родным.