Писать эту статью мне пришлось в Милане через день после того, как я посмотрел в театре Джорджо Стреллера спектакль «Утопия» об истории и падении Советского Союза, поставленный армянином, родившимся в Болгарии и натурализованным в Италии, – Домни Овадия.
Не скрою, сначала меня многое раздражало: винегрет из анекдотов, почерпнутых из «Сталиниады» Юрия Борева и сборника «Говорит армянское радио», который когда-то был конфискован у меня нашими доблестными таможенниками. А еще – обязательная цыганщина и ни к селу, ни к городу приплетенный в финале гимн Советского Союза в последней перелицовке Сергея Михалкова.
Но в спектакле была поразительно мощная трагическая сцена, когда ведущий – он же и режиссер, и драматург – читал письмо Молотову от Всеволода Мейерхольда, великого режиссера, избиваемого по рукам, ногам, по лицу и спине резиновым жгутом во время допроса, на фоне танцующей на экране под музыку П.И. Чайковского белоснежной балерины. А на развернутом во всю сцену гофрированном коллаже наплывали друг на друга портреты Ленина, Сталина и Берии, привидения зэков, долбающих кайлом вечную мерзлоту, и пышногрудых физкультурниц, несущих по Красной площади знамена и оптимистические плакаты, в то время как чекисты волокли на расправу лучших людей. И среди них – одного из самых талантливых молодых поэтов нашей запуганной, замороченной, замордованной родины, могучего златокудрого красавца Павла Васильева, да под песню его кореша, тоже объявленного врагом народа, Бориса Корнилова: «Не спи, вставай, кудрявая!..»
Сначала я инстинктивно сопротивлялся показавшимся мне слишком развязными анекдотам на крови, изощренным пыткам и прочим жестокостям и дикостям, но потом подумал, что ничего нет страшного, когда это происходит на сцене, лишь бы оно снова не произошло в нашей или чьей-нибудь другой стране. И как бы неприятно ни было на это смотреть, да еще за границей, да еще под смех над не столь уж смешными, сколь страшными анекдотами, лучше пародия на тиранию, чем сама тирания, чем ее прежнее обожествление и сегодняшние ностальгические воздыхания по ней.
Сузим, однако, панораму, в которой еле вмещаются миллионы безвинных жертв Сталина, и остановимся на одной из них – на упомянутом поэте-самородке Павле Васильеве, сыне учителя и дочери разорившегося торговца скобяным товаром, а если идти глубже в прошлое, внуке прачки и рабочего-пильщика с казацкими корнями.
Мать отца, Марья Федоровна, успела покачать внука, напевая старинные песни и рассказывая сказки, и стала его степной Ариной Родионовной. Детство и отрочество мальчишки прошло в Средней Азии, он слышал напевы и казахов, и киргизов, их легенды и поверья, и всё это сливалось в единую музыку его родительницы-степи, изначально не знавшей границ, которыми она теперь искромсана. Поэтому-то Павел Васильев, любивший казачество и его традиции, чувствовал такую боль, когда казаки-заправилы жестоко уничтожали осмелившихся восстать «инородцев».
Полифоническая поэма «Соляной бунт» (1932–1933), которую мой отец-геолог знал наизусть, гениальна по фольклорной музыке стиха, когда залихватская частушечность переходит в причитания, а они – в реквиемный симфонизм, как в будущей Тринадцатой симфонии Дмитрия Шостаковича.
В стихах Павла Васильева есть избыточная роскошная телесность кустодиевско-малявинской живописи: «В очах апостольских – туманы, И у святых пречистых дев Могучи груди, Ноздри пьяны И даже губы нараспев!» Ах, как вкусно написано, как это смачно звучит среди хилого маргинального сексуализма! Но в этой музыке есть и гойевский необратимый трагизм убиения людей людьми, превращающийся в смиренную христианскую молитвенность, заклинающую об убережении братства как единственного самоспасения. Когда явные шовинисты поют панегирики Павлу Васильеву, я диву даюсь – как они, с их национальной озлобленностью, могут любить его? Притворяются? Не понимают, что шовинизм во всех проявлениях был ему отвратителен, если он его описывал так: «А казаки-мужья, В Походе том Азиаткам Задрав подол, Их отпробовали И с хохотом Между ног Забивали кол».
Нет, не случайно однажды он поднял мерцавшее в степной полыни ястребиное перо, выпавшее на лету из крыла хищника, и задумался, что такая уж ему выпала планида – писать пером не гусиным, а именно ястребиным. Да, в нем была накипевшая злость, которая временами выплескивалась, и не всегда красиво. Но было от чего закипать – это же он, а не кто другой написал: «Взяли в плети. Удалось, Сволочи! Вашу мать! Вместо хлеба, чтобы жралось, Соль заставили жрать».
Но не приемлю я по отношению к Павлу Васильеву смеляковского определения «златоволосый хищник ножевой». Он больше прикидывался, чем был таким. Из самозащиты. На самом деле он был не ястребом, а лебедем. Нигде так безжалостно не убивали лебедей, как у нас, да и до сих пор убивают.
Почему? Да потому что после безнаказанного убийства стольких людей стоит ли лебедей жалеть. Они только для сентиментальных песен и годятся. А ястребиность – это оберег. Павел Васильев боялся нежности внутри себя. Не сделает ли она его слабым? Но эта нежность, с неудержимой русской ренессансностью, с разбойной мужицкой страстью, всё равно прорывалась. Автор «Стихов в честь Натальи» оставил нам, как Рембрандт Саскию, – неотразимо соблазнительный образ молодой Натальи Кончаловской, когда еще невозможно было предвидеть в ней писательницу, сочинившую для детей книжку «Наша древняя столица», открывшую русским читателям гений Эдит Пиаф, и мать, подарившую отечественному кино, что бы о них ни говорили, двух талантливых режиссеров.
Но в будущем героини стихов Павла Васильева не было места для его будущего.
Павел Васильев, с его не укладывающимся ни в какие советские рамки вздыбленным характером, не мог не чувствовать своей обреченности, даже загнанности: «– Я повстречал тебя. Ты – чудо. Но раз ты здесь возникнуть смог, Советую, беги отсюда, – Так говорит художник Фогг». Вот от чего он пил и бессонничал.
У него был звериный инстинкт самоспасения. Что еще могло заставить его пришпандорить такой дурацкий, насильственный довесок к финалу великой поэмы «Соляной бунт»: «– Боевое слово, Прекрасное слово, Лучшее слово Узнали мы: РЕВОЛЮЦИЯ!» Но заглавные буквы не помогают – они скорее выдают ощущение железной пяты, которая вот-вот опустится на златые кудри, а любимая выйдет замуж за будущего автора сталинского гимна.
Было и еще кое-что: «И скажу как умею – Мразь, кулачество, Прошлогодняя сила, Которую наша Советская власть Всё же До времени Пощадила, Против колхоза Вооружена!» Чувствуете: когда человек наступает на горло собственной песне, то ее естественность и мелодичность сразу исчезают, и начинается выхаркивание застревающих в глотке слов.
Нет, Владим Владимыч, там, где поэт наступает на горло собственной песне, она кончается выхрипом с ошметками крови.
К Павлу Васильеву возвращалась легкость только тогда, когда прорывалось то, что он на самом деле думал:
Это счастье не по нам –
Не хотят приучивать,
Скоро будут мужикам
Головы откручивать.
Их стали откручивать не только мужикам, но и поэтам. Ярослав Смеляков был прав в других деталях павловасильевского портрета:
Не васильками вышита рубашка,
А крестиком – почти за упокой.
У Павла Васильева было много этих стихов-предчувствий:
Возраст мой уж к тридцати
Близится годам,
А мне не с кем отвести
Душу, милая мадам.
Это из того, что мы читали друг другу на литинститутской лестнице, проверяя на знание непечатавшихся стихов.
Вот предсмертные слова Бориса Пастернака о Павле Васильеве: «В начале тридцатых годов Павел Васильев производил на меня впечатление приблизительно того же порядка, как в свое время, раньше, при первом знакомстве с ними, Есенин и Маяковский. Он был сравним с ними, в особенности с Есениным, творческой выразительностью и силой своего дара, и безмерно много обещал…»
У Павла Васильева есть такая врезающаяся в память строка: «Не матери родят нас – дом родит».
Страшно, когда тебя в твоем доме называют врагом народа, без которого ты жить не можешь. И нет ничего больнее, когда самый близкий твой друг, брат по русскому молодому стиху, присоединяется к обвинителям. В 1934 году имя Павла Васильева с опасной неосмотрительностью широко прозвучало в статье Горького, где было сказано, что расстояние «от хулиганства до фашизма короче воробьиного носа» (а Павел Васильев частенько не умел сдерживать свое буйство). Затем произошла скандальная драка Павла с поэтом Джеком Алтаузеном, позволившим себе оскорбительно иронизировать по поводу «Стихов в честь Натальи». А в полной возмущения коллективке, которую подмахнули человек двадцать писателей, оказалась подпись и закадычного кореша Павла – Бориса Корнилова, над чьей головой давно качался чекистский меч.
Павел Васильев был лебедем, иногда притворявшимся ястребом, но это ему не помогло – его разгадали и убили. Вместе с ним было убито то многое, что он еще мог написать.