Есть такие вещи, которые не нуждаются в пояснении, потому что само их название звучит как пароль: Лувр, Эйфелева башня, статуя Свободы, Британский музей. Для нас, для Петербурга и всей России, это - Эрмитаж. А когда мы произносим "Эрмитаж", в сознании - почти столь же мгновенно, как силуэты статуй на крыше или атлантов внизу, - возникает имя - Пиотровский. Летом тепло, зимой холодно, Петербург стоит на Неве - это так же привычно и непреложно, как и то, что Пиотровский - директор Эрмитажа: сначала Борис Борисович, отец, затем Михаил Борисович, сын.
Источник информации: "Персона" No.2, 2000.
ПИОТРОВСКИЙ Михаил Борисович
Историк.
Родился в 1944 г. в Ереване.
1962 - студент Восточного факультета Ленинградского университета.
1965- стажировка в Каирском университете.
1967 - кандидат исторических наук.
1985 - доктор исторических наук.
1991 - заместитель директора Эрмитажа.
1992 - директор Эрмитажа.
1996 - член-корреспондент Российской академии художеств.
1997 - член-корреспондент Российской академии наук.
Автор более 200 научных работ.
Когда наш разговор начинается, в кабинете звенят английские бронзовые часы - изысканным драгоценным звоном, похожим на голос клавесина. Частица эрмитажного времени - совсем иного, нежели за окном, повисает в воздухе. Тканый портрет Екатерины Великой в овальной раме, висящий за директорским столом на месте обязательного некогда портрета вождя, улыбается тонко и самодовольно, глядя не столько в глаза, сколько наискосок, на фотографии ныне здравствующей английской королевы Елизаветы, принца Оранского и директоров крупнейших музеев мира, стоящих в этой компании равными среди равных. Михаил Борисович улыбается тоже:
- Мы и Америка - дикие страны, у нас привыкли, чтобы обязательно висел торжественный портрет. Этот портрет Екатерины - шпалера, из числа посольских даров, которые преподносились в каждой стране; один остался у нас. Теперь дарят изображения поменьше - как вон те фотографии вокруг часов.
- Итак, просторный кабинет, портреты великих мира сего. Это сейчас. Но ведь долгие годы сложным живым организмом под названием Эрмитаж управлял ваш отец. Можно предположить, что музей всегда был для вас родным домом. Чем же является для вас Эрмитаж? Как начиналась ваша эрмитажная жизнь?
- Да никак. Я действительно здесь живу с детства. Постоянно сюда приходил, очень любил, когда в Арсенале мне давали играть оружием. Кроме того, я обожал собирать желуди в саду Зимнего дворца, потому что, скажем, в Александровском саду много желающих собирать желуди, а здесь нет, и нас с братом сюда пускали по блату Зачем мы их собирали, я не очень понимаю, но собирали очень много, в какие-то мешочки, а дальше делать с ними было нечего. Их просто приятно было собирать, находить, как монетки.
Как-то заранее было ясно, что я буду археологом и историком, нужно было только выбрать, в какой сфере. Тут подоспела эпоха, когда арабский Ближний Восток стал чуть более доступен, было и общение с востоковедами, для которых арабисты - это самая высшая специальность, ведь арабский - самый трудный язык. Из этих общений, из разговоров с родителями, с папой стало понятно, что я буду заниматься востоковедной археологией, ибо это серьезно, это высший пилотаж. Так что после школы я поступил в университет на Восточный факультет. Были какие-то промежутки, не в институте, а уже после кандидатской диссертации, когда я больше пребывал в Институте востоковедения, а в Эрмитаж ходил меньше. Но и тогда Эрмитаж был все равно свой, просто стало больше других дел. Потом я постепенно опять вернулся к себе домой - может, это звучит нескромно, но я действительно ощущаю это место своим, со всеми вытекающими отсюда плюсами и минусами.
- Почему все-таки вас привлекло именно востоковедение? Не связано ли это с той волной увлечения Востоком - йогой, духовными исканиями, - которая захватила когда-то советскую интеллигенцию?
- Думаю, что нет, я же говорю - это высший пилотаж, нет ничего более высокого, чем востоковедение, где люди знают десятки очень трудных чужих языков, читают в подлиннике Коран, Библию, Упанишады. Все это, во-первых, трудно, во-вторых, не имеет никакого отношения к практической жизни, поэтому является занятием для снобов, в-третьих, это безумно интересно, ничего важнее этого я не знаю. Когда я был мальчишкой, истории физиков и лириков как раз кончались, и было ясно, что физика - это не так уж возвышенно, хотя книжки по физике я тоже читал с удовольствием. Интерес к Востоку рос, конкурсы в университет были большие, на арабское отделение - вообще громадный, 20 человек на место. По-моему, это нормальный интеллектуальный интерес, потому что востоковедение - это самая элитарная наука. Человек живет сразу в нескольких мирах: русском, европейском и еще в каком-то чужом мире. Это трудно, восточный факультет у нас заканчивает только половина поступивших, причем никого не выгоняют, люди сами уходят от очень большого напряжения. И потом это требует колоссального увлечения, это не та профессия, которой можно заниматься без любви, вполнакала, это должно быть любимое занятие - с зарплатой или без зарплаты.
- По-моему, это не только трудно, но и опасно. Я изучала в институте японский язык и на своем опыте знаю, что приближение к Востоку не просто затягивает, но начинает на каком-то этапе ломать личность.
- Ничего подобного, это смотря какая личность.
- Например, когда погружаешься в восточные стихи, европейская поэзия вдруг бледнеет, кажется многословной, система эстетических ценностей рушится на глазах.
- Это есть, но в этом как раз и заключается прелесть Востока - она ничего не ломает, она просто показывает тебе другой мир, где все выглядит совершенно иначе: у нас красный цвет означает одно, белый - другое, а там - совсем наоборот, и это нормально, это радость - сознавать, что и тот, и другой мир существуют и та, и другая поэзия - великие. Японскую поэзию тоже с утра до вечера читать не будешь, надо переходить на что-то попроще - на Ахматову, Гумилева, а потом опять на японскую поэзию.
- И все же, когда человек только сталкивается с Востоком, часто кажется, что восточная система ценностей как бы упраздняет европейскую.
- В этом, видимо, и есть главный смысл востоковедения как науки: для ученого ничего не упраздняется, а становится рядом, и ты ищешь пути, как изучать это - отстранение, частично поглощаясь чужой культурой, но все время не забывая, что ты ученый, ты из другой среды. Есть иной путь - можно углубляться в восточные культуры, цивилизации, стараться полностью в них уйти, как уходят в разные восточные, дальневосточные культы, но тут уже наука кончается.
- И начинаются духовные искания.
- А мне интереснее наука, игра в бисер, где есть множество вариантов и везде ты сам себе хозяин.
- Так что с духовными исканиями интеллигенции 70-х ваш выбор не связан?
- Наверное, связан - смотря кто что искал духовно. Я думаю, что я и мои друзья искали то, что интересно. Кроме того, востоковедение даже сегодня - область, относительно закрытая для всяких политических влияний, достаточно отстраненная от всего, никто ведь не понимает по-настоящему что ты там пишешь.
В России - великое востоковедение. Не то что оно осталось за прошедшее столетие совершенно незапятнанным - все как-то запятнаны, но оно сохранило, по "гамбургскому счету", свой высочайший научный уровень. Сохранило не в последнюю очередь благодаря своей отвлеченности, хотя, может, кого-то и влекли не искания, а желание быть в стороне. Я же просто вырос в этой среде, это было для меня естественной профессией. А вот брат мой стал химиком, тут происходило отторжение: это - твое, а мне хочется чего-то другого.
- И все-таки вы оказались в Эрмитаже.
- Опять же естественным образом: занимался в кружках, ездил в экспедиции, первый свой научный доклад тоже делал в Эрмитаже. Но работать в нем никогда не собирался - работал я в Институте востоковедения. А после смерти отца пришел сюда.
- Вы ученый - наверное, тяжело совмещать с научными занятиями директорскую нагрузку, и административные, и светские повинности?
- В европейской традиции директором музея должен быть ученый. Не все разделяют эту точку зрения, в Америке, например, это никого не интересует, главное, чтобы ты был хорошим менеджером. В Европе ты должен тащить и научную часть, и административную. Хотя директор не должен сам решать все хозяйственные вопросы - он должен создавать атмосферу, в которой они решаются. А представительская часть должна решаться как раз с помощью науки, это создает тот авторитет, который выделяет музей в ряду всего остального. Эрмитаж - крупнейший центр науки. И директор, и заместители, и заведующие отделами - все крупные ученые, при этом они еще и менеджеры. Все хорошие ученые в своей сфере - хорошие менеджеры. Ученые очень плохие менеджеры, когда они в политику идут и начинают решать судьбы человечества, хотя есть такое мнение, что надо дать ученым управлять страной. У нас уже дали один раз, что получилось, мы знаем. Это везде так.
- А как насчет другого расхожего мнения, что ученый - обязательно рассеянный с улицы. Бассейной и все у него из рук валится?
- Ну такого мнения уже нигде нет. Ведь это ученые создали атомную и водородную бомбы, и все у них лежало на полочках. А сейчас все бизнесмены вышли из ученых, Березовский - член-корреспондент Академии наук, математик, а ведь там дураков нет.
- И все-таки о гуманитариях бытует представление, что они какие-то стукнутые пыльным мешком.
- Конечно, у нас в Эрмитаже все стукнутые, это такое учреждение для чокнутых, нормальные тут не могут работать - нужна такая же преданность делу, как и у востоковедов, когда за деньги или без денег - все равно работаешь. Это ненормально, но только этим и живем.
- И все-таки Эрмитаж стоит - каким образом?
- Стоит и будет стоять. Это Эрмитаж, никуда он не денется, не исчезнет, потому что у него громадный исторический потенциал выживания, что отличает его от многих музеев мира: три эвакуации, пожары, войны, революции - чего только не было! Даже когда чуть не полмузея было продано, ничего, все равно он остался великим. Он в какой-то мере символизирует Россию, у которой тоже есть подобный запас прочности, она тоже все вытянет - до известного предела, конечно. Так Эрмитаж и выживает - людьми, которые в нем работают. А когда есть такая объединенная добрая воля, тогда некогда тосковать, некогда рыдать, надо делать дело сжав зубы. Эрмитаж не выживае
т, он живет - так активно, что наш пресс-секретарь не успевает писать пресс-релизы к событиям.
- Когда вы начали здесь работать?
- В 1991 году Виталий Александрович Суслов пригласил меня сюда заместителем директора, директором я стал в 1992-м. Это было трудное время брожения и шатания, когда людям было непонятно, что важнее - музей или собственные амбиции. Открылось, как всюду в стране, множество шлюзов для удовлетворения личных честолюбии, за своим забывалось общее, но постепенно все наладилось.
- Наверное, тогда была особенная нищета?
- Да нищета, она и сейчас есть, все мы нищие, но гордые. Я вот сейчас читаю, что музей Метрополитэн объявил, что ему нужно на его новую программу 450 миллионов долларов, они все уже собрали и еще время осталось, так они теперь собирают 650 миллионов. Мы о таких вещах не думаем, нам бы два-три миллиона собрать. Бюджет у нас в 10-15 раз меньше, чем у Метрополитэн. Так что на этом фоне мы нищие, но у нас великие сокровища, великие традиции, так что уже поэтому мы не можем быть нищими.
- Но ведь все это надо содержать?
- Да, конечно, это скучная материя, но надо драться за деньги, выбивать, зарабатывать. Не выпрашивать - сами, как известно, придут и дадут, - но создавать атмосферу чтобы приходили и давали. Так и происходит. Вот завтра полечу в Финляндию говорить насчет кредита, потом в Москву - тоже насчет кредита.
- Вы живете в таком темпе, неужели еще остается время для научных занятий?
- Только что открыл в Амстердаме - вон лежит толстый каталог - выставку мусульманского искусства, я ее придумал, собрал, организовал, написал книжку. Так что время остается.
- Изменилось ли что-нибудь в музее с тех пор, как вы в него пришли?
- Я стараюсь, чтобы ничего особенно не менялось. Есть великий музей с замечательными традициями, пронесенными с XIX века через все советское время. Наша задача - пронести их дальше, ведь время сейчас в этом смысле ничуть не лучше, и угроз потери научной и культурной преемственности очень много. Хотя бы таких, что все измеряется деньгами, и дело не просто в морали - на этом строится та социальная система, которую мы выбрали после того, как предыдущая провалилась; в этой, правда, тоже все проваливается, но это уже другой разговор. Когда успех измеряется деньгами, это нормально, но при этом создаются сложности для культуры, потому что люди начинают измерять деньгами и успех, и жизнь и получают моральное удовлетворение только тогда, когда есть деньги. Это отвлекает и от потребления настоящей культуры, и от работы на нее. Например, люди, по складу более подходящие для музея, идут туда, где деньги, в частную картинную галерею. Сюда можно прибавить и общую бедноту власти, которая хочет за счет учреждений культуры поживиться, облагает их тяжелыми налогами, тем самым разрушая основу, имеющуюся у нас. Немного денег с нас, конечно, можно взять, но тогда у нас не останется вообще ничего, в отличие от тех же американских музеев.
- Так что вы, как и ваш отец, продолжаете лавировать между Сциллой и Харибдой - он, скажем, ближе к Сцилле, а вы - к Харибде.
- Да, примерно так. Эрмитаж - огромный корабль с разными людьми и направлениями работы - наука, выставки, хранение, просветительская деятельность, работа с детьми, реставрация - сложный комплекс, где не всегда ясно, что должно быть на первом месте. На все никогда не хватает ни денег, ни сил. А в переходные периоды нужно особенно много - даже не столько сил, сколько души. Для этого директор и существует - не делать что-то, а создавать атмосферу, сегодня - для одного, завтра - для другого, причем нужно правильно выбирать, на что не всегда хватает сообразительности.
- С 90-х годов страна стала открытой, появилось множество новых контактов - на Эрмитаже это тоже отразилось?
- Эрмитаж всегда был открытым учреждением. Здесь всегда говорили на многих языках, всегда шла бурная переписка, выставок не было разве что в самые крутые моменты. Не всегда наши были виноваты, иногда американцы сами запрещали культурный обмен с Советским Союзом. Но всегда много людей рассказывали, как они приезжали в Советский Союз, бывали в Москве, еще где-то - везде тоска, потом приезжали в Эрмитаж - и тут у них душа отходила, они ощущали, что мы и правда - европейская цивилизация. Так что Эрмитаж был к новому периоду открытости готов. Может быть, от всей России его отличает как раз то, что он вошел в него нормально.
Я уж не говорю о себе и о востоковедах - все мы ездили, я много бывал в арабских странах, для нас открытость была естественна. Поначалу люди на Западе этому даже удивлялись - мы казались им ненормальными, несоветскими. Я говорю: чему вы удивляетесь, вы же тоже знаете по три языка, ну, а я знаю пять-шесть-семь, что тут удивительного? Но они удивлялись еще больше. Вот это одна из вещей, которую Эрмитаж должен демонстрировать: все, что есть там, есть и тут, в головах, в манерах и знаниях, но есть и еще что-то особенное, присущее только России.
Открытость - это большое испытание: что ты будешь с ней делать? Побежишь ахать и охать - как у вас здорово, начнешь все заимствовать или создашь такие рамки, когда и тебе помогают, и ты помогаешь. У нас сложная система отношений с миром. Есть, например, такой проект - "Эрмитаж - ЮНЕСКО", суть его - помощь в организации партнерских отношений с другими странами. Денег ЮНЕСКО не дает. В этих делах всегда нужно иметь в виду, хоть это и смешно звучит, халявщик ты или партнер. Это очень важный критерий.
У нас есть целый Международный консультативный совет при Эрмитаже. С одной стороны, можно сказать: вы же великий музей, с кем вам советоваться? Но с ними лучше советоваться, чем с партийной организацией, - это директора и бывшие директора крупнейших музеев мира, они приезжают раз в год, смотрят, что здесь делается, потом в закрытой обстановке мы обсуждаем это, и они дают мне разные советы, которым я не обязан следовать. Я им и не следую никогда. Но они мне рассказывают, что бы они считали нужным сделать в прошлом и сейчас, это дружеская беседа, ни к чему никого не обязывающая и потому очень полезная.
Одновременно у нас есть консультанты, пишущие целые тома о том, как надо поставить работу с точки зрения коммерческой организации. Их очень важно научить, что есть сферы, куда им не надо вторгаться, где мы разбираемся сами. Как правило, это понимают только очень знающие люди. Вот наш постоянный партнер, причем партнер-меценат, не берущий с нас денег, фирма "Маккензи", консультирующая крупнейшие корпорации в мире, четко определила: вот это сфера, где они специалисты, а это - музейная сфера, куда они не вмешиваются. Они пытаются помочь правильно вести себя в рыночной системе, советов очень много, прямо мы им никогда не следовали, но постоянно встречаемся и обсуждаем, что и как. Это очень важное умение - выслушать совет и при этом не потерять собственного лица.
Сейчас мы разрабатываем план "Большой Эрмитаж", громадный проект расширения и принципиального изменения образа музея, становящегося градообразующим элементом. Государственные деньги придут только тогда, когда будут другие деньги, которые надо искать. Искать надо на Западе, только там есть люди, привыкшие давать деньги на культуру, - когда там дадут, тогда и здесь посмотрят и тоже дадут. Надо разработать этот проект так, чтобы он был нашим, русским проектом и в то же время отвечал определенным западным параметрам. Очень трудно совместить свое и чужое - не увлечься собственной спецификой и все по-нашему не запороть, но и не переносить на нашу почву то, что работает там, но никогда не будет работать здесь. По этому проекту у нас есть замечательный оценочный комитет, где собраны самые крупные архитекторы современности, самые крупные специалисты по развитию культурных учреждений, они тоже дают мне советы, которые я тоже не обязан слушать, но получается полезная совместная работа. Есть даже первые результаты - левое крыло здания Главного штаба живет, работает, там открылись первые экспозиции. Хотя наша идея значительно больше - там должна быть музейно-развлекательная индустрия: кафе, рестораны, клубы, живая жизнь музея, расположенная на правильных путях - на Дворцовой площади, на пути на Невский, в центре людского потока, идущего через Петербург. Так что планы большие - влить новую кровь в жизнь города.
Все это очень важно и сложно: с одной стороны, музей должен участвовать в развитии города, с другой - как бы ему не потерять своей специфики, не стать просто элементом Малой Садовой или другой пешеходной зоны.
- А что нового произошло с Помпеянским залом?
- Это один из этапов нашей работы с традиционными экспозициями. Новый Эрмитаж -это шедевр мировой музейной архитектуры, здание Лео фон Кленце. Весь XX век строились новые здания для музеев - белые стены и прочие штуки, сейчас выяснилось, что все это ерунда, самое лучшее - это как строил Кленце музейные здания с дворцовым настроением. Там есть старинные витрины, безумно красивые, но они не соответствуют современным требованиям охраны, освещения, так что мы в этом зале провели эксперимент со светом и современным оборудованием, и оказалось, что все можно совместить. Сейчас мы получили деньги от голландских друзей Эрмитажа, будем заниматься освещением голландских залов.
- Я знаю, что Эрмитаж что-то ухитряется покупать, что список приносимых вам даров довольно велик, но это, видимо, отдельный большой разговор. Лучше я напоследок брошу взгляд на ваш письменный стол, где так много таинственных безделушек - наверняка это свидетельства общения мирного. Вот, например, эта серебряная лопатка - случаем, не масонская ли?
- Все говорят - масонская, а это голландцы подарили, когда начинали делать крышу над рембрандтовским залом. Вот этот странный камень с веревочкой - скульптура, подаренная знаменитым реставратором Евгением Герасимовым, который восстанавливал "Данаю". А разные шары и сферы - я не то что их коллекционирую, но люблю изображения земного шара...