24 марта 2004 года исполняется 65 лет со дня рождения ленинградского поэта Леонида Аронзона, погибшего в 70-м году. Его имя я впервые услышала не в России, а в Лондоне от английского переводчика Ричарда Маккейна.
По всему было видно, что Маккейн влюблён в поэзию Аронзона: он то и дело цитировал его строки и упоминал его имя в разговоре. Ричард переводил стихи Аронзона более двадцати лет — с тех самых пор, как узнал о нём от своих друзей Аркадия Ровнера и Виктории Андреевой. При жизни Аронзон не напечатал ни строки. В новые времена вышли три его сборника — в 90-м, 94-м и 98-м. Последняя книга «Смерть бабочки» с параллельными переводами на английский Ричарда Маккейна, пожалуй, самое полное собрание стихотворений поэта.
Леонид Аронзон — «пограничник»: он существует «на границе счастья и беды», тоски и праздника. Он будто сидит у костра, чувствуя жар лицом и холод спиной. Слова «счастье, рай, праздник, свет, красота» звучат в его стихах несметное количество раз, но почти всегда в паре с антонимами:
На груди моей тоски
зреют радости соски…
Чересчур, увы, печальный,
Я и в радости угрюм…
Хандра ли, радость — всё одно:
кругом красивая погода!
Аронзон — «пограничник» ещё и потому, что живёт на границе бытия и небытия, близость которого ощущает постоянно (не отсюда ли такое острое чувство жизни?).
Напротив звёзд, лицом к небытию,
обняв себя, я медленно стою.
Жить, умереть — всё в эту ночь хотелось!
Но ночь прошла, и с ней — её краса.
Если в августовскую ночь 67-го года, когда были написаны эти строки, поэт выбрал жизнь, то в октябрьскую ночь 70-го выбрал смерть (или она его выбрала). Произошло это в горах под Ташкентом, куда он уехал отдыхать и путешествовать. Уехал не один, а с женой, которой посвящены все его стихи о любви: «Красавица, богиня, ангел мой, / исток и устье всех моих раздумий…». В ту роковую ночь жены рядом с ним не было. В одиночестве бродя по горам, он наткнулся на избушку пастуха, где обнаружил охотничье ружьё. Выйдя из избы, Аронзон застрелился, либо стал жертвой неосторожного обращения с ружьём. «Просто в тот день в горах было очень красиво», — вспоминает подруга жены Аронзона Ирина Орлова.
Боже мой, как всё красиво!
Всякий раз, как никогда.
Нет в прекрасном перерыва,
отвернуться б, но куда?
Не найдя, куда бы отвернуться, поэт выстрелил, перейдя границу, которая всегда его гипнотизировала.
Как хорошо в покинутых местах!
Покинутых людьми, но не богами.
И дождь идёт, и мокнет красота
старинной рощи, поднятой холмами.
…………………………………………………
Кто наградил нас, друг, такими снами?
Или себя мы наградили сами?
Чтоб застрелиться тут не надо ни черта:
ни тяготы в душе, ни пороха в нагане.
Ни самого нагана. Видит Бог,
чтоб застрелиться тут, не надо ничего.
Кажется, поэт просто спутал мгновенье и вечность, сон и явь, жизнь и смерть: «Жизнь… представляется болезнью небытия… О, если бы Господь Бог изобразил на крыльях бабочек жанровые сцены из нашей жизни!» («Стихи в прозе»). Бабочки, стрекозы и всякая прочая живность великолепно себя чувствуют на страницах его книги. И этим, как, впрочем, и интонацией, Аронзон напоминает Заболоцкого: «Где кончаются заводы, / начинаются природы. / Всюду бабочки лесные — / неба лёгкие кусочки — / так трепещут эти дочки,… / что обычная тоска / неприлична и низка». Аронзон не боится ни своих обереутских интонаций, ни ветра Хлебникова, который временами залетает в его стихи. Он ОКЛИКАЕТ старших поэтов, но не подражает им. Что бы Аронзон ни писал — рифмованные стихи, верлибры, стихи в прозе, — он всегда узнаваем, самобытен и абсолютно самостоятелен.
О чём его стихи? О первых и последних вещах, о первоэлементах бытия, об азбучных истинах — этом неисчерпаемом источнике вдохновения, фантазии, новизны. «…А жизнь всё тычется в азы», — пишет поэт. Как бы ни усложнялся мир, жизнь всё равно «тычется в азы», справляться с которыми сложней всего:
И бьётся слабый человек,
Роняя маленькие перья.
Двадцатый век, последний век,
Венок безумного творенья.
Но если слабый человек роняет перья, значит у него есть крылья, и он способен подниматься к небесам, отношения с которыми у поэта весьма короткие, почти домашние. Он даже свою любимую способен увидеть, глядя в небо: «От тех небес, не отрывая глаз, / любуясь ими, я смотрел на Вас». У Аронзона и с Богом особые отношения: «боксировать с небом (Богом)», — читаем мы в его «Записных книжках». Поэт постоянно чувствует Его присутствие и пишет под Его диктовку («Придётся записывать за Богом, раз это не делают другие»). А записывать занятие трудоёмкое: надо напряженно вслушиваться и всё ловить на лету. Иногда хочется передышки, паузы. Не отсюда ли запись: «Где-то Ты не должен быть, Господи». Но когда пауза наступает, когда Бог молчит, вернее, когда поэт перестаёт его слышать, наступает мёртвая тишина, которая, кажется, будет длиться вечность. Вот откуда этот образ качелей, к которому поэт то и дело возвращается в своих записных книжках: «Качели… возносили меня и до высочайшей радости и роняли до предельного отчаяния…, но всякий раз крайнее состояние казалось мне окончательным». А вот одна из последних записей: «Качели оборвались: — перетёрлись верёвки». Наконец, самые последние строки: «Я хотел бы отвернуться. Катастрофа — закрытые глаза». Поэт не выдержал нестерпимого света, нестерпимого жара жизни, не выдержал взлёта, за которым непременно следует спад.
И всё же не спад и не тоска — лейтмотив его поэзии. «Материалом моей литературы будет изображение рая», — нарочито казённым языком сообщил Аронзон в своих записных книжках. Так он и сделал: поэт живописал рай на земле: «Знойный день. Ледниковые камни. / Бык понурый. Жуки и слепни. / Можжевельника черные капли. / Вид с обрыва. И Ева в тени». Перевожу взгляд направо (в двуязычной книге «Смерть бабочки») и читаю ту же строфу по-английски. Всё сохранено: и мысль, и чувство, и размер. Но нет рифмы. Впрочем, рифмы нет не только в переводах Маккейна. Если она ещё где-то и существует, то, наверное, только в русской поэзии. И есть ли у неё будущее — неизвестно. Во всяком случае, Ричард Маккейн перевёл стихи Леонида Аронзона бережно и любовно, за что ему спасибо.