Популярные личности

Евгений Рейн

поэт
На фото Евгений Рейн
Категория:
Дата рождения:
1935-12-29
Место рождения:
Ленинград, Россия
Гражданство:
Россия
Читать новости про человека
Биография

Евгений РЕЙН // Мне скучно без Бродского и Довлатова

В 59-м году Булат Окуджава посвятил Евгению Рейну ставшую тут же знаменитой песню "Из окон корочкой несет поджаристой". Первая книжка самого Рейна вышла только через двадцать пять лет. При этом нобелевский лауреат Иосиф Бродский всегда называл Евгения Рейна не только своим другом, но и учителем.


История одного посвящения

- Евгений, Булат Окуджава посвятил Вам одну из знаковых своих песен. Какая-то история стояла за этим?

- Мне устроили вечер в малом зале Дома культуры Промкооперации на Петроградской. И пришла туда моя знакомая поэтесса Эля Котляр вместе с Эрой Коробовой. А с ними Окуджава.

В Ленинграде Окуджава жил в старой гостинице "Балтийская" на улице Чайковского. И мы, человек семь, после вечера пошли к нему в номер, купили по дороге вино и снова стали читать стихи. У меня был юношеский стишок про Одессу: "Но что мне сделалось? Ах, эта девочка!/ Такая добрая, как наша Франция./ Мы с нею увиделись на свете давеча./ И ходим, этот случай празднуя./ Нас пароходы не возят летние..." Ну, и так далее.

И вдруг Окуджава говорит: "Женя, какой замечательный ритм, размер. Подари мне его". Я говорю: "Булат, дорогой, все размеры Божьи". Он: "Ну, подари. Это редкий размер". Потом он на этот размер написал песню и посвятил ее мне.

- А кто сказал, что Рейн - это удивительное сочетание Ноздрева и Мышкина?

- Это придумал Евтушенко. Мне о себе судить трудно. Наверное, в молодости во мне было что-то от Ноздрева: я любил рассказывать байки, которые пользовались популярностью. Любил кабаки. Любил выпить и закусить, причем вкусно. Рано оценил всякие осетрины, салфеточную икру. Это когда салфетку смачивают в рассоле, заворачивают в нее свежую икру и стягивают. Такая моментально просоленная икра самая вкусная. Шаляпин, художник Коровин были большие ее любители.

А князь Мышкин... Может быть, потому что я всегда был человеком многотерпимым, никого особенно не осуждал, всегда старался понять, что в человеке есть хорошего.

Почему не издавали Рейна?

- Если не иметь в виду слушателей и тех, кто читал стихи в списках, имя Рейна появилось сначала не над собственными стихами, а над стихами, ему посвященными. Но ведь Вы были из той же тусовки, которая стройными рядами шла к Лужникам. А первая книга появилась почти в пятьдесят лет. Почему? Ведь стихи не были антисоветскими.

- Лучше всего об этом сказал Евтушенко: "Объяснить, почему не печатают Рейна, так же невозможно, как раскрыть загадку советской власти". Я - вечный неудачник. Не кокетничаю, сейчас у меня все нормально. Но мне попадались на пути какие-то события, которые все время пускали мой утлый кораблик на дно.

В силу разных обстоятельств я был в Ленинграде пятидесятых довольно известным человеком, много выступал. И был в Ленинграде поэт, близкий друг Пастернака, Сергей Спасский. Он работал в Ленинградском отделении "Советского писателя". Я ему показал свои стихи. Он ответил: "Принеси рукопись, может быть, что-нибудь удастся сделать". Рукопись я принес перед самым его отъездом в отпуск. А в отпуске он умер.

Оттепель к тому времени уже прошла, окошко затворилось. Какие-то люди успели проскочить в это окошко до меня. Даже те, кто потом пресек свои поэтические попытки, издали книжки. На меня в издательстве написали положительные рецензии Ботвинник и Шефнер. Но главным редактором пришел Чепуров и предложил мне забрать рукопись на доработку. Я по наивности так и сделал. А когда принес рукопись снова, Чепуров сказал, что я не член Союза писателей, а издательство обслуживает только членов Союза. И все.

Потом Москва. Я закончил Высшие сценарные курсы, занимался кино, выпустил двенадцать детских книг... Чем я только не занимался! Стихи иногда печатал в журналах, но сборника так и не издал.

В Москве был такой поразительный персонаж - поэт Анисим Кронгауз. Он был калека, десятилетиями не выходил из дома. Однажды он мне сказал: "Женя, я зарегистрирую Вашу книгу в московском "Совписе". Это было событие: он, не выходивший из дома, вызвал такси, и мы поехали с моей рукописью в издательство, к его приятелю, который заведовал редакцией советской поэзии.

И снова прошли годы. Моя книга - абсолютный рекордист, она получила семь положительных рецензий, при том, что полагалось две. За меня, конечно, хлопотали, и медленно, но верно книга доползла, наконец, до плана редподготовки. Это был 78-й год.

И тут писатель Василий Аксенов организовал "Метрополь". А мы с Васей были близкими приятелями, и он попросил меня составить поэтическую часть "Метрополя". Что я и сделал. Пригласил всех: Липкина, Лиснянскую, Кублановского... Только, кажется, Высоцкого позвал непосредственно Аксенов. Но отбирал его стихи тоже я. Это была, скорее всего, первая публикация Высоцкого.

Разгорелся скандал, который дошел до уровня Политбюро. Вмешался Суслов. И мне вернули мою книгу.

Передо мной открылась бездна. Стало ясно, что книгу никогда не издадут. Стал подумывать об отъезде на Запад. Но я - человек, не склонный к эмиграции. И фаталист, наверное. Ну, живу в России и живу.

А потом произошла смешная история. Был уже 81-й год. Во главе и Союза, и издательства оказался некий Егор Исаев. Единственный в России поэт - лауреат Ленинской премии. Все остальные были националами: Мирза Турсун-заде, Расул Гамзатов, Межелайтис и другие.

Лето. Пустой московский Союз писателей. Я сидел в ресторане, выпивал. Потом иду по подземному переходу к улице Воровского и встречаю Исаева. Ему, видно, нечего было делать. Зайди, говорит, ко мне, поговорим. "Ты знаешь, я тут был две недели в Израиле. Все видел своими глазами, был у Стены Плача. Скажи мне, наконец, ясно, как поэт поэту: кто такие евреи?"

Я был потрясен. Стал бормотать что-то о том, что евреи - народ Книги. Ему это было малоинтересно. К тому же он хотел сам говорить. Слушал минут пять, потом спрашивает: "А что ты книгу не издаешь?" Я говорю: "Она у вас лежит шестнадцать лет". Он - секретарше: "Рукопись!"

Рукопись принесли. Он ее полистал. Может быть, действительно, раньше не видел? Хотя по его положению должен был. "Так тебя надо издавать!" По вертушке вызвал главного редактора. "Миша! Давай издавай его". Через час я подписал бланк договора. Через год вышла книжка. Называлась она "Имена мостов".

"Нас мало, нас, может быть, четверо"

- На вручении Вам Пушкинской премии говорили о поэтах пушкинского круга. Молодые поэты всегда образуют почему-то круг. Можно вспомнить Пастернака: "Нас мало, нас, может быть, трое..." Ему вторит Вознесенский: "Нас мало, нас, может быть, четверо..." Почему поэты в юности всегда мыслят себя коллективом? Ведь вас тоже в юности было четверо: Рейн, Бродский, Найман, Бобышев.

- Хотя поэзия дело одинокое, волчье, оно тяготеет к компанейству. И потом судьба естественным путем свела нас с Бобышевым и Найманом - мы вместе учились в Техноложке. Потом уже, году в 56-м, я познакомился с Иосифом. При забавных, кстати, обстоятельствах.

Это было время, когда Хрущев объявил о химизации всей страны. И как раз в "Промке", где я однажды выступал, зал был увешан плакатами на эту тему. И вот какой-то мальчик в штормовке стал пробиваться на сцену. Его не хотели выпускать, но он оказался очень настойчивым. Кричал: "Что вы мне рот затыкаете?!" Прорвался и стал меня ругать: "Рейн - декадент, эстет, сейчас надо писать о химизации". Его, в конце концов, спустили с трибуны. Это был Бродский.

Года через полтора, когда мы познакомились, я его не идентифицировал. А оба мы это сообразили уже в 1988 году, когда я впервые приехал в США и жил у него на Мортон-стрит.

Так вот о непосредственном знакомстве. У меня был такой приятель, студент университета Славинский, он сейчас на Би-Би-Си работает, в Лондоне. Хорошо знал языки, одаренный был человек, один из первых битников. Он снимал квартиру где-то в Ново-Благодатном переулке, недалеко от мясокомбината. И вот пригласил он меня однажды на вечер с девушками, с вином. Я пришел. И там мне один человек пожаловался: "Знаешь, у нас тут безумная проблема - некий маньяк зачитывает нас своими графоманскими стихами, нет от него спасенья. Скажи ему, чтобы он перестал читать и перестал писать". И подводит ко мне рыжего юношу в геологической штормовке. Это был Бродский.

Я объяснил ему, что здесь не надо читать стихи, здесь девушки, вино, музыка. И пригласил его к себе. Он пришел на другой день. Читал стихи, которые нигде потом не публиковались. Подражал, сколько помню, западной революционной поэзии - Пабло Неруда, Назым Хикмет.

Бродский работал тогда в геологических партиях и с очередной партией исчез на несколько месяцев. Вернувшись, сразу пришел ко мне и стал читать стихи, которые мне понравились. Так мы подружились.

А тут я стал переезжать - у меня появилась комната у Пяти углов, Рубинштейна, 19. Иосиф помог мне переехать, таскал чемоданы с книгами. Мы стали ежедневно видеться. Он ведь жил почти рядом - угол Литейного и Пестеля, дом Мурузи. Три остановки на троллейбусе.

Потом уже я познакомил его с остальными.

- По прошествии многих лет можно сформулировать, что вас тогда объединяло?

- Сейчас я подумаю, как это объяснить. Надо, наверное, иметь в виду карту ленинградской поэзии тех времен. Мы были как-то против всего. Нам не нравилась подсоветская поэзия, которая бытовала в ЛИТО при университете, в ЛИТО при Союзе писателей. Но самой могущественной была группа Глеба Семенова, собранная им при Горном институте. Но что-то у нас с ними не склеивалось. Во-первых, Глеб Семенов, из которого сейчас делают святого, был довольно жестким человеком и любил только своих. Одновременно он был референтом при Союзе писателей по работе с молодыми авторами, вел какие-то вечера. Бродского он несколько раз на этих вечерах не выпускал на сцену. Тот был иногда даже в списке выступающих, но Семенов боялся неприятностей.

- Не хотелось быть подсоветским поэтом, понимаю. Но Кушнер тоже им не был. Тем не менее, вас было четверо, а не пятеро.

- Говоря глупо и научно, тут есть своя экзистенциальная ситуация. По-моему, в 56-м году в Ленинграде было Всесоюзное совещание молодых поэтов. Мы все в нем участвовали, нам всем дали рекомендации в издательства и в Союз писателей. Но книга Саши вышла уже через два, кажется, года, а наши книги зависли. Это тоже что-то значило. Так что мы были в некотором роде отверженными. Хотя личные отношения с Сашей Кушнером были очень хорошими. Мы дружили, но судьбы были разные.

Любовь и суд

- Судьба-то как раз отношения в вашей четверке круто усложнила. Судя по книгам Наймана и Бобышева, дело дошло до вражды.

- Что касается Бобышева, то тут простая история. У Бродского был роман с Мариной Басмановой. Это была безумная любовь, безумная страсть. Он места себе не находил. И в то же время началась идиотская история, в которой зловещую роль сыграл некий Лернер.

Этот Лернер был освобожденным секретарем профкома Технологического института, где мы учились. Поразительная личность. Если бы я владел пером Бальзака, написал бы о нем огромный роман. Он был выдающийся авантюрист, вор, человек с загадочнейшей криминальной биографией, которого уже после процесса над Бродским посадили на восемь лет. Я был на суде. Так, например, представляясь секретарем Обкома партии, он брал взятки, при этом обещал дать квартиру.

Но еще до этого его при темных обстоятельствах выгнали из Техноложки, и он объявился в организации под названием "Гипрошахт". А это было время хрущевских народных дружин, и он возглавил такую дружину Дзержинского района, где жил Иосиф. И у Лернера возникла гениальная идея, чтобы дружины боролись не только с хулиганством, но и отлавливали на улицах диссидентов. Говорят, что с этой идеей он пришел к первому секретарю Обкома Толстикову. Тот даже сначала не понял. Но потом сказал: "Ты вот устрой прецедент, а мы посмотрим". И тот стал искать жертву.

Меня Лернер знал, а Иосифа нет. В 56-м году меня с его помощью выгнали из института за участие в издании студенческой газеты "Культура". А я после института работал на заводике "Вперед" - на Смоленке, остров Голодай. Поэтому сначала Лернер решил придраться ко мне.

Меня однажды вызвали в первый отдел, где сидел Лернер и листал мое личное дело. Но заводского инженера трудно обвинить в тунеядстве. Тогда он, видимо, и нашел Иосифа, который, действительно, к тому времени сменил, наверное, 20 мест работы. Он работал по одному месяцу: либо сам уходил, либо возникали распри с начальством - он же любил всем советы давать. Идеальная фигура для авантюрного процесса, который задумал Лернер.

Я пытался как-то спасти Иосифа. Его родители Александр Иванович и Мария Моисеевна считали, что я оказываю на него благотворное влияние, потому что работаю, а остальные друзья занимаются Бог знает чем. Я повез Иосифа в Москву, поселил у Ардовых, пытался спрятать его в психиатрической больнице, в Кащенко. Он там оставаться отказался.

Потом до Иосифа дошли слухи, что Марина завела роман с Бобышевым, и он вернулся в Ленинград. Я предупреждал, что его там арестуют. Но плевать он хотел на аресты. Главное было разобраться, что там с Мариной происходит. Поехал, и его арестовали.

- Скажите, а Вы с Найманом были с теми, кто после этого случая устроил Бобышеву обструкцию?

- Это тонкая история. Процесс длился долго. Было два суда над Иосифом. К этому все больше подключалась ленинградская интеллигентская публика и окололитературная компания. Это был удобный случай отметиться в безопасной оппозиционности.

Иосиф очень тяжело переживал роман Басмановой с Бобышевым. Он пытался даже покончить с собой. В Эрмитаже, где работали наши приятельницы, стеклом порезал себе вены. Ему перевязали бинтами запястья и держали его в какой-то комнатке, чтобы родители ничего не узнали. Но слухи кружили в среде оппозиции, и именно в ней, а не в близком окружении Бродского возникла идея устроить Бобышеву бойкот. Получалось, что этот негодяй присоединился к его гонителям тем, что увел девушку Бродского. Никаким гонителем Бобышев, конечно, не был. Но, по ситуации, враг моего врага... Ну, понятно.

Дальше события развивались так. Бродскому дали пять лет и сослали в Архангельскую область. К нему туда, в деревню Норенская, приехала Марина. А следом за ней через месяц - Бобышев. Там состоялось крутое объяснение, они пытались даже убить друг друга топорами. Пошли в какой-то дровяной сарай. Но Марина, увидев топоры, страшно закричала и... уехала с Бобышевым.

- Марину Басманову мы знаем только по стихам Бродского, в которых реалий почти нет: "Рисовала тушью, немного пела". Почти не встречаются в книгах и ее фотографии. Воспоминаний она не публикует, что, на мой взгляд, делает ей честь. Но все это только подогревает читательское любопытство. Какая она?

- Я Марину давно не видел. В молодости она была очень красивая. Она дочь художника Павла Басманова, который был учеником Стерлигова и Петрова-Водкина. Она из сугубо петербургской художественной семьи. Прожила свою жизнь в квартире, которая принадлежала раньше кому-то из семьи Бенуа: на улице Глинки между Никольским собором и Мариинским театром. Ее сила была в том, что она все время молчала. Это придавало ей таинственность.

У Бродского, кроме всепожирающей страсти к Марине, думаю, был и литературный момент. Лет за шесть до смерти все стихи, посвященные разным женщинам, он перепосвятил Марине. Было, например, Т.Т. или А.А. Он зачеркнул эти посвящения и написал: М.Б.

- Вернемся к страстям с обструкцией...

- Все события бурно обсуждались в Ленинграде, и уже совсем далекие люди решили устроить Бобышеву обструкцию. Дима примерно на полгода оказался в отверженном состоянии. Я в этом участия не принимал, хотя поступка его тоже не одобрял. То же могу сказать о Наймане, который в это время был секретарем Ахматовой.

И сама Ахматова вела себя схожим образом. С одной стороны, она была всецело на стороне Бродского, участвовала в его несчастной судьбе и в его великой карьере, а с другой - принимала у себя Бобышева вместе с Мариной. В общем, это был страшный клубок интриг.

Распад "четверки"

- В чем была все же причина распада "четверки"? Не эта ли история послужила поводом?

- Это был 64-65-й год. Жизнь пошла разными путями. Я стал заниматься кино. У Бобышева дела не ладились. Он не умел зарабатывать пером, перебивался с хлеба на квас на каких-то загадочных должностях. Однажды он даже был на должности, которая называлась "смотритель артезианских колодцев Ленинградской области". Наймана какое-то время подкармливала Ахматова, кроме того, они что-то вместе переводили. А Ося, как мы уже говорили, оказался в ссылке. Поэтому - нет, не только в истории с Басмановой дело. Жизнь разбросала.

При этом ничего рокового не случилось. И я не одобряю книжки Бобышева, где он до сих пор сводит счеты с Бродским, - это прежде всего нечестно, не говоря о том, что просто глупо. В Бобышеве по-прежнему говорит обида. Он иногда приезжает в Москву, выступает в каких-то маленьких кружках. Однажды сказал мне: "Мою славу запретил Бродский". Это чушь.

Не скажу про других, а во мне соперничества и зависти нет. У меня своя судьба, которая реализовалась в меру моего дарования. Лучшей судьбы я себе не желаю. Судьба Бобышева, полагаю, сложилась бы ненамного лучше, даже без "запрета его славы".

С Найманом - другая история. Он был секретарем Ахматовой. Это был в каком-то смысле его самый высокий взлет в жизни. Он был приближен к великому поэту, стал заниматься с подачи Ахматовой переводами. Потом Ахматова умерла. Надо было как-то кормиться, покупать в Москве квартиры. Человек он заносчивый, высокомерный, ни в какие московские литературные компании и сообщества не вошел, остался в стороне. Еще раньше они с Бобышевым крестились, и Найман стал бешеным неофитом, большим роялистом, чем сам король.

У него образовалась своя православная компания, о которой я мало знаю. Еще в молодые годы он пытался писать прозу, но она нигде не пошла. А теперь, когда появилась возможность печататься, изобрел такой жанр, который я бы назвал злободневным пасквилем.

Память у него цепкая, и Найман как бы ничего не выдумывает. Но, если ты пишешь пасквиль, ну, контаминируй, ну, сделай гротеск, ну, сочини что-нибудь - ты же литератор! Достоевский, который ненавидел Тургенева, все-таки придумал своего Кармазинова в "Бесах". Но Найман не может подняться над эмпирической действительностью. Этого ему не дано. Пишет, например, что я пришел к кому-то на день рождения, принес трехлитровую банку абрикосового компота и сам ее съел. Может быть, так оно и было (хотя вряд ли мне это по силам). Ну, и что?..

Лучшие мои друзья ушли

- Есть особая категория людей, которые умеют обращаться к себе в третьем лице. Вы, судя по всему, из этой категории. Приехав к Бродскому в Штаты, Вы сочинили экспромт: "Бедный Йорик, Бедный Йорик! Поздно ты попал в Ньюйорик!" С какими словами Вы обратились бы к себе сегодня?

- В общем, с теми же. Только в Нью-Йорке я был уже раз пятнадцать. Сегодня я сказал бы себе: "Женя, ты поздно попал в Ньюйорик большой жизни". Имея в виду путешествия, свободу, возможность быть себе хозяином, - и в смысле денег, кстати, тоже. Захотел - поехал в Венецию, захотел - купил гравюру Рембрандта. Но эти возможности должны соединяться с молодой энергией и молодым идеализмом. Тогда они приносят плоды, в том числе творческие.

- Есть ли у Вас ощущение, что Вы о чем-то не договорили с Бродским? О чем?

- Бродский был самым умным человеком, который попался на моем пути. У него был гениальный, великий мыслительный аппарат. Он мог взглянуть на любую проблему с совершенно нового угла.

А о чем не договорили? Был такой случай. Я впервые приехал к Бродскому в 88-м году. В трехстах километрах от Нью-Йорка есть колледж. И вот мы там вдвоем выступали и там же ночевали. Место невероятно богатое. Там миллиардеры когда-то учили своих дочерей. Пятьдесят комнат, подлинники Тициана на стенах, в шкафах все напитки мира.

Мы сидим-сидим, говорим-говорим. Но сколько можно говорить?! И пьется почему-то не особенно. Я говорю: "Ося, давай каких-нибудь студенток позовем, совершенно не для разврата. Пусть они смягчат наше мужское общество". Он отвечает: "Это невозможно. Будет скандал". Мы выпили еще по пять рюмок коллекционного виски и пошли спать. Так и не договорили. И сожаление не о том, что мы о чем-то конкретном не договорили, а о том, что просто когда-то не договорили.

- А о чем, будь возможной такая встреча, заговорили бы сейчас с Довлатовым?

- Довлатов больше всего любил мои байки и сплетни. Могу официально заявить, что сюжетов 12-15 из его прозы принадлежат мне. Мы жили на Рубинштейна в двух соседних домах. Он ко мне приходил каждое утро. За мной сохранялась эта квартира и тогда, когда я жил уже в Москве. И вот я приезжал из Москвы, всякий раз с новыми историями и выдумками. Я Сережу очень любил и все ему рассказывал. То, что он потом это использовал в прозе, нормально. Мне не надо было быть таким идиотом.

Сегодня я сказал бы: "Сережа, все в твоей жизни сбылось - ты стал самым читаемым писателем в России".

- Одна из Ваших книг называется "Мне скучно без Довлатова". Как бы Вы продолжили эту фразу?

- Мне скучно без Авербаха, без Бродского... Лучшие мои друзья, украшение моей жизни, ушли. А я компанейский человек. Люблю одиночество, но совершенно не представляю себя таким одиноким волком, каким был Бродский.



Поделиться: