Альберт Израилевич Лапидус — автор более 60 научных публикаций и изобретений, кандидат технических наук. В 1958-1973гг. работал конструктором электрооборудования автоматических линий металлорежущих станков. В 1973-1992гг. — доцент Белорусского политехнического института. Эмигрировал в 1992 году, живёт в Балтиморе.
Только в горьком сне могло присниться
Всё, что наяву досталось мне.
А. Твардовский
Моё детство опалено войной. Из многих тысяч малолетних узников Минского гетто удалось спастись лишь нескольким десяткам, среди них был и я. Всё меньше остаётся свидетелей тех страшных лет, и это побудило меня взяться за перо.
Воспоминания о довоенной жизни у меня связаны с бабушкой Миней. Когда родители объявляли, что вечером пойдём к бабушке, я весь день находился в радостном ожидании. Я любил бабушку и очень жалел её. Она болела тяжелейшей формой полиартрита, абсолютно не могла ходить, с постели поднималась только на костылях. Бабушка не была настолько религиозной, чтобы тщательно соблюдать все обряды, но очень любила, когда на пасху, хануку и другие религиозные праздники у них собирались дети со своими семьями. Я был старшим внуком. Все внуки выстраивались у её постели, и каждый получал конфету. Это был ритуал.
Бабушка гордилась сыновьями, никто не смел критиковать её сыновей — это являлось только её правом. Бабушке было приятно, когда соседи говорили, что её сыновья не идут ни в какое сравнение с их детьми. Так уже было заведено, что первым человеком в семье была бабушка — и для детей, и для невесток, и для внуков, и для соседей — словом, для всех.
Дедушка Абрам был на редкость молчаливым человеком. Жизнь обошлась с ним очень круто. В Первую мировую войну на фронте он был отравлен газами, попал в плен, вернулся инвалидом — ослеп на один глаз. Работать он уже не мог, а когда-то был хорошим столяром-краснодеревщиком. Целыми днями сидел на кухне, на скамье возле «русской» печи, курил махорку и надрывно кашлял. Если кто-нибудь из детей или внуков заболевал, он ужасно переживал, но всё молча, только курил при этом больше обычного.
У бабушки и дедушки было пятеро детей — четверо сыновей и дочь Маша, самая младшая. Трое старших: Семён, мой папа Израиль и Вениамин — жили отдельно, а Иосиф и Маша жили с родителями. У Иосифа было четверо детей, и хотя квартира была маленькая, его жена Соня предпочитала жить со свекровью. Жили скромно, пределом мечтаний была никелированная кровать.
Бабушка была общительна и гостеприимна. В этот дом любили приходить и родственники, и соседи, и даже папины друзья, приезжающие в командировку, считали своим приятным долгом проведать бабушку, всегда с удовольствием беседовали с ней, восторгались её умом, житейской мудростью и мягким юмором. А ведь она была безграмотной. Расписываясь, бабушка шутила: «Знаю, что должна остановиться, когда дохожу до полумесяца» (она имела в виду букву «С» в конце фамилии). Каждый, кто приходил в эту небогато убранную квартиру, чувствовал себя уютно, потому что попадал в атмосферу тепла, искренней заинтересованности в его заботах и бедах. Сама бабушка, как бы ей плохо ни было, никогда не жаловалась — боялась прогневать Бога.
Каждая семья жила своими радостями и печалями, своими надеждами и разочарованиями, своими большими и малыми проблемами. И вдруг на всех свалилась одна большая беда — война.
В первые же дни войны Минск сильно бомбили. Паника была ужасная, эвакуация проходила беспорядочно, убегали как могли — штурмовали последние, уходящие на восток поезда, шли пешком, выбирались на грузовых автомашинах. В июне многие дети находились в пионерских лагерях, родители пытались добраться туда. Большинство лагерей успели вывезти. Растерянные, обезумевшие от горя родители возвращались без детей. Центральные улицы Минска были разрушены. Городское начальство и милиция удрали, начался грабёж магазинов и складов.
Все наши близкие родные — папины братья и их семьи — собрались у бабушки: как быть, что делать. С бабушкой мы двигаться не могли, самим бежать, а стариков оставить — об этом не могло быть и речи. Значит, нужно оставаться в городе. Многие семьи, где были немощные старики, принимали такое же решение.
Бабушка жила в центре города, недалеко от площади Свободы. Каждую минуту в дом могла угодить бомба. Решили перебраться к маминому брату, домик которого был на окраине города, на Мопровской улице. Сам дядя с семьёй эвакуировался, в их доме оставался мой второй дед Евсей — упрямый старик категорически отказался оставлять без присмотра домашний скарб. Папа и дядя Семён на руках перенесли бабушку. Назавтра вернулись за вещами — а дом уже разрушен прямым попаданием бомбы.
Дядя Иосиф отвёл своё семейство к отцу жены на улицу Флакса. Сам он должен был идти воевать, одной Соне с четырьмя детьми не управиться. Старшему Фиме было чуть больше четырёх лет, Лёве — два года, а Саррочке и Бореньке, двойнятам, — по четыре месяца. Иосиф направился под Борисов искать воинскую часть, к которой был предписан как резервист.
Мой папа тоже считал, что его долг — быть на фронте. Можно представить, как тяжело было ему уходить, оставляя беременную жену, сына и старых, больных родителей. Взрослые прощались сдержанно, не было криков и рыданий, не хотели травить друг другу душу. Я плакал ужасно. Бомбёжки, трупы, пожары ошеломили меня, разлука же с папой была просто потрясением. Я был очень привязан к своим родителям, меня никогда по-настоящему не наказывали (самым суровым наказанием было молчание — со мной переставали разговаривать, — этого я долго вынести не мог), но и не баловали, проявляли умеренность в подарках, лакомствах, развлечениях, так что я не разучился радоваться, получая их. И всё это вдруг оборвалось, безмятежное детство осталось позади, а впереди — голод, страх быть убитым, горе от потери дорогих и близких людей.
Немцы вошли в Минск на шестой день войны. Как всё переменилось! Часто те, кого считали искренними друзьями, отзывчивыми соседями, становились злобными антисемитами. А бывало и наоборот: кого не отнесли бы к числу близких, оказывались людьми с доброй и чистой душой.
У бабушки нашла в своё время приют одинокая деревенская женщина. Хотя она была не очень молода, все её почему-то звали Ленкой. Работала она в больнице санитаркой. Бывало, придёт с дежурства, юркнет на печку, проспит всю ночь, а утром идёт на работу, после ночной смены отсыпалась днём. Она ни с кем не говорила, с ней никто не вёл бесед. Так она прожила у бабушки несколько лет. Иногда невестки удивлялись, зачем держать дома абсолютно чужого человека. «Она мне не мешает, — отвечала бабушка, — почему бы не сделать человеку добро». И вот однажды, уже при немцах, Маша, тётя моя, встретила эту Ленку. Обрадовалась та невероятно, плакала, расспрашивала обо всех, обещала проведать бабушку. Через несколько дней пришла, принесла кусок сала, каравай деревенского хлеба, картошку и лук. «Господи, Боже мой, что с вами будет, что с вами всеми будет!» — причитала она.
Другой пример. Была у мамы близкая подруга, часто приходила к нам в гости, во мне души не чаяла, была своим человеком в семье. И вот шли мы как-то с мамой по улице, я её заметил, закричал: «Тётя Даша, тётя Даша!» Та оглянулась, посмотрела на нас с ненавистью и прошла мимо. Мама потом долго повторяла: «Почему она так, ну, почему она так?»
И взрослые, и дети тяжело переживали жуткую реальность оккупации. Из немецких громкоговорителей, установленных на автомашинах, раздавались выкрики: «Juden kaputt, juden kaputt!» Каждый день узнавали: кого-то застрелили, кого-то повесили — фашисты вводили в городе свой, новый порядок. Стоило мне выйти на улицу, как мои сверстники, дети восьми-девяти лет, кричали вдогонку: «Жид, жид!» А однажды мальчишка лет двенадцати-тринадцати, сын полицая, схватил меня, прижал к забору и, зло сощурившись, процедил сквозь зубы: «Скоро всем вам, жидам, конец!» Испугался я не н
а шутку, рассказал маме, она мне посоветовала: «Не ходи, сынок, на улицу, будь лучше во дворе».
Но улица меня влекла не детскими играми-забавами. Недалеко от нас, по Старовиленской улице, немцы постоянно гнали колонны военнопленных. Мне казалось: а вдруг среди них увижу папу. Медленно идёт колонна, поднимая дорожную пыль. Я стою на тротуаре, глотаю слезы и смотрю, смотрю, надеясь увидеть родное лицо. Грязные, изнурённые, заросшие, они все похожи друг на друга. В какое-то мгновение мне начинает казаться, что я узнал папу, кричу: «Папа, папочка!» Приближаться к колонне нельзя — конвоиры стреляют без предупреждения. «Нет, нет, наверное, это не папа, — проносится мысль. — Он бы меня обязательно узнал». Взволнованный, в сомнениях, возвращаюсь домой. Назавтра — другая колонна пленных, и мне опять кажется, что я узнаю папу. Я был на грани срыва: во сне плакал, кричал, звал папу, и мама запретила мне эти походы.
Взрослые тоже старались как можно реже выходить на улицу. Это было опасно. Любой немец или полицай, испытывая пьянящую безнаказанность, мог подойти и на месте пристрелить только за то, что ты еврей. 16 июля вышло распоряжение, запрещающее евреям ходить по тротуарам и здороваться со знакомыми неевреями, под страхом расстрела было приказано нашить на груди и спине жёлтые «латы» диаметром 10 сантиметров. Все понимали, что это — только начало.
Через несколько дней, 20 июля, последовал приказ коменданта города о переселении евреев в гетто. До войны в Минске проживало 80 тысяч евреев, что составляло почти треть населения города. В район гетто были включены улицы: Апанского, Заславская, Коллекторная, Колхозная, Немига, Обувная, Ратомская, Республиканская, Старо-Мясницкая, Сухая, Танковая, Флакса, Шорная и другие, застроенные в основном деревянными одноэтажными домами. На взрослого выделялась площадь 1,5 квадратных метра, дети не учитывались. Разрешалось взять с собой 15 килограммов вещей на человека.
С удивительной чёткостью удержала память подробности переселения в гетто. Трагизм положения воспринимался каждым по-разному: страхом, смятением, растерянностью — у одних, суетливой деловитостью — у других, оцепенением и покорной отрешённостью — у третьих. Многие отчётливо сознавали, что прощаются не только с прошлым, с домом, с соседями, но и с самой жизнью.
Семьями выходили из домов, вливаясь в общий людской поток. Оба моих деда везли бабушку на коляске. Меня мама крепко держала за руку — её преследовал страх, что я могу потеряться. На тротуарах стояли люди: русские, белорусы, поляки — и смотрели на этот марш обречённых. Некоторые смотрели с любопытством, некоторые — со злобой, но были в этой толпе люди и с заплаканными, сочувствующими глазами.
Переселение в гетто закончилось 31 июля 1941 года. Гетто было окружено колючей проволокой. При малейшей попытке пробраться через неё в так называемый «русский» район — расстрел. Тяжело было свыкнуться с мыслью, что мы — узники. Первые дни все находились в состоянии шока.
Всю нашу семью — 8 человек — поместили в маленькую комнату по Старо-Мясницкой улице. В таких же условиях оказались буквально все семьи. Если к тесноте ещё можно как-то привыкнуть, то к голоду — никак. Семьи, которые оставались жить в своих квартирах, имели кое-какие запасы продуктов и на первых порах находились в лучшем положении, чем переселенцы. Наша семья голодала ужасно. Иногда соседи или знакомые давали несколько ложек муки, из неё варили похлёбку. Однажды подруга тёти Маши дала нам полбуханки хлеба. Часть хлеба в тот же день съели, разделив на 8 равных частей, оставшуюся часть положили в кухонный шкафчик. Все мои мысли были заняты этим хлебом. Я многократно в течение дня подходил к шкафчику, тихонько открывал дверцу и, боясь, что не удержусь — отщипну кусочек, поспешно отходил. Когда совсем невмоготу было переносить голод, мама отправляла меня пораньше спать. «Во сне не так сильно хочется кушать», — убеждала она меня. Сама мама очень тяжело переносила голод, она была на последнем месяце беременности, с ней часто случались обмороки. Маму навещала подруга детства, тётя Мира, добрая, на редкость тактичная женщина. Она всегда приносила что-нибудь из еды и делала это чрезвычайно деликатно, чтобы не обидеть жалостью.
В мирное время люди жили обособленно: у каждого своя работа, свой дом, своя скорлупа. А в гетто всё по-другому: у всех одна судьба, и колючая проволока — тоже для всех одна. Помню, как собирались во дворе и начинались бурные дебаты. Самым осведомлённым человеком на этих сборищах считался парикмахер Лазарь. Его новости всегда были обнадёживающими. И хотя многие понимали, что этот неугомонный человечек с лукавым, морщинистым лицом многое сам сочиняет, его байкам хотелось верить. Питались слухами. И чем заманчивее и привлекательнее было содержание этих слухов, при всей их фантастичности, тем с большей жадностью они поглощались. Например, кто-то принёс новость, будто бы Советское правительство договорилось с Германией обменивать евреев на немецких военнопленных. Или другая новость: американские евреи собирают золото, чтобы выкупить у Гитлера всех евреев и переправить их затем в Америку. После первого же погрома все эти иллюзии рассеялись.
Так уж устроен человек, что больше всего в его память врезается изумление, потому что оно всегда воспринимается как чудо. Сколько я помнил свою бабушку Миню, она не могла без костылей пройти по комнате и двух шагов. В гетто, в результате сильнейшей нервной встряски, она оставила костыли — и пошла. Увы, не суждено было бабушке долго ходить на своих ногах — только до первого погрома.
В конце сентября все в гетто — верующие и неверующие — отмечали Судный день, Йом Кипур. По этому случаю мамина подруга Мира пригласила маму к своим друзьям. Не вдаваясь в подробности, она сказала: «То, что ты увидишь и услышишь, произведёт на тебя впечатление». Как всегда, я пошёл вместе с мамой. Когда мы вошли в комнату, нас встретил высокий старик. Он был необычайно красив: белые волосы и белая борода контрастировали с чёрными библейскими глазами. Старик меня очаровал. И сейчас, спустя столько лет, перед моим мысленным взором это удивительное лицо. Старик надел талес и чудесным голосом начал исполнять калнидрэй — молитву с мелодией. Когда он пел, все плакали. Люди, сидящие в комнате, в большинстве своём слов не понимали, но мелодия сумела выразить всё перечувствованное ими за последнее время и поэтому особенно сильно брала за душу.
Йом Кипур я отлично запомнил ещё и потому, что через неделю мама родила братика. В гетто по указанию оккупантов на Обувной улице, в одноэтажном деревянном здании, была создана больница. Мама рожала в этой больнице. В тот же день, после родов, она с младенцем ушла домой, оставаться было опасно — в любую минуту могли нагрянуть гитлеровцы. Рожениц и новорожденных они пристреливали на месте — еврейкам рожать запрещалось. Нация, подлежащая полному уничтожению, не имеет права воспроизводить потомство.
…Мама сидела на кровати, прижимала к груди тёплый, живой, беззащитный комочек, родную кровиночку, и, заливаясь слезами, всё время повторяла: «Что его ждёт, что его ждёт?» Бабушка даже накричала на неё: «Нельзя оплакивать живого — это грех». А мальчик родился на редкость хорошим, назвали его Вадимом. Как-то мама вынесла Вадика на улицу и случайно встретила довоенного папиного приятеля Натана Вайнгауза. Он посмотрел на малыша и говорит: «Копия — отец, уверен, Израиль жив». Сказал ещё несколько ободряющих слов и быстро ушёл. Позже стало известно, что Вайнгауз — один из руководителей подпольного центра в гетто.
Немецкие власти создали в гетто видимость с
амоуправления, учредив Еврейский комитет — юденрат. Председателем юденрата был назначен Илья Мушкин. Юденрат нужен был немцам как исполнитель их приказов. Каждый приказ заканчивался стандартно: «За невыполнение — расстрел». Одна из функций юденрата — формирование рабочих бригад. Гитлеровцы были заинтересованы в дармовой рабочей силе, а среди евреев было немало высококвалифицированных рабочих, ремесленников. Работали на заводе «Большевик», фабрике «Октябрь», на радиозаводе, спиртзаводе, железнодорожном депо, в различных ремонтных мастерских. Всё мужское население гетто обязано было работать. Каждое утро колонны под охраной эсэсовцев и овчарок выходили за ворота гетто. Не все колонны возвращались домой. Часто людей выводили за город и расстреливали.
На улицах гетто гитлеровцы постоянно устраивали облавы. В какие-то дни хватали только мужчин, в другие — женщин, их судьба была предрешена. Очень часто во время облав каратели не хотели тратить на детей патроны. Они разбивали головы о стены или переламывали через колено позвоночник. Бывало и так, что малыша подбрасывали вверх и в воздухе ловили на штык. Для фашистов это была забава.
Нас убивали не только пулей, но и голодом. Тот, кто работал, получал раз в день черпак баланды и 200 грамм хлеба, остальные — ничего. Так называемый паёк работающий сам не съедал, приносил домой. Жили ещё тем, что иногда через колючую проволоку меняли вещи на продукты. Обмен был связан с риском для жизни: к колючей проволоке запрещалось подходить. Нарвёшься на патруль — расстрел. Поэтому обмен совершался очень быстро: из гетто через проволоку бросали вещи, а из «русского» района — продукты. Времени на разглядывание не было, приходилось полагаться на честность партнёра. Со стороны «русского» района в обменах участвовали не столько горожане, сколько крестьяне из ближайших к Минску деревень.
Один такой обмен запомнился мне своей омерзительной бесчестностью. Мы меняли папины туфли и костюм, самые дорогие вещи, что у нас сохранились, всё держали их на крайний случай. Наш партнёр по ту сторону колючей проволоки предложил за них полмешка муки. Неслыханное богатство. Договорились. Перекинули папин костюм с туфлями, а он нам — муку. Когда принесли своё богатство домой, оказалось, что это хлорка, прикрытая сверху слоем муки. Её как-то мама отделила, и из такой смеси мы пекли и ели «хлорные» оладьи. Коварство «мельника» (так мы про себя назвали его) нас ошеломило. Сколько мути, сколько недоброго может до поры до времени храниться на дне человеческой души. Война всё обнажает.
Рассказывали такой случай. Это было ещё до создания гетто. Муж-еврей попал в окружение, добрался до города. Когда подходил к своему дому, через дорогу его увидела жена и закричала: «Держите жида!» Его спасло то, что на улицу в это время въехала колонна немецких автомашин, и ему удалось скрыться. А ведь до войны жили дружно, когда он уходил на фронт, жена очень плакала.
Согласно приказу немецкого командования, супруги при смешанных браках обязаны были жить по разные стороны колючей проволоки. Нарушение приказа каралось расстрелом. Бывали, хотя не часто, и такие случаи, когда русская жена или русский муж даже под страхом смерти не хотели разлучаться, выдавали себя за евреев, становились добровольными узниками гетто. Такой случай я знаю лично. У нашего знакомого Ефима Агинского в гетто находилась русская жена Надя. В дальнейшем они оба бежали в партизаны, он стал подрывником, она — разведчицей.
Вся история моего многострадального народа выработала в нём чувство единения. Евреи — народ солидарный, особенно в горе, в беде. Прекрасно сказал известный польский поэт-еврей Юлиан Тувим: «…Бывает двоякая кровь: та, что течёт в жилах; и та, что течёт из жил». Он чувствовал себя евреем по той крови, которая течёт из жил, по той крови, которую выкачали фашисты из шести миллионов ни в чём не повинных людей.
Я не хочу ничего идеализировать и представлять так, будто бы все евреи, находившиеся в гетто, жили как одна большая дружная семья. Были и плохие люди — жадные, трусливые, хитрые, даже готовые на предательство. В гетто была еврейская полиция. Те, кто пережил ужасы гетто, не любят вспоминать об этом позорном для нашего народа факте. Подонки, которые шли работать в полицию, надеялись спастись ценой жизни других. Люди их презирали и боялись. Конец у них был один — уничтожение. Для фашистов не существовало евреев, имевших право на жизнь.
Первый погром был 7 ноября 1941 года. Накануне люди находились в каком-то тревожном предчувствии. По гетто ползли слухи, что в годовщину Октября немцы готовят карательную акцию. О погромах мы уже знали от тех, кому удалось бежать из близлежащих к Минску еврейских местечек. Не зная, как можно спастись, каждый в душе надеялся, что его улицы это не коснётся.
На рассвете услышали шум. Кто-то выглянул в окно — улица полна немцев. В панике стали метаться по комнате, от страха меня бил такой озноб, что зуб на зуб не попадал. Через минуту раздался страшный стук в дверь — уже не спрячешься, не спасёшься, всё, конец. И тут дядя Семён крикнул: «На чердак!» Накануне, когда обсуждали различные варианты спасения, о возможности спрятаться на небольшом чердачке никому и в голову не приходило, в том числе и дяде, — уж слишком это было ненадёжным укрытием. Но сейчас грохот в дверь не оставлял времени на размышления. Мама схватила малыша, а бабушка ей говорит: «В ту войну немцы грудных детей не убивали — оставляй, его не тронут, Алика спасай». Подталкивая друг друга, мы стали карабкаться на чердак, старикам это было не под силу, они остались внизу. Когда дедушка открыл дверь, немец ударил его прикладом автомата. Всем было приказано выходить и строиться в колонну. В тот момент, когда выталкивали стариков, один из немцев полез на чердак. И тут произошло чудо. Крышка чердака была с пружиной. Немец откинул крышку, стал подниматься, мы уже видели из темноты его голову, и в этот момент пружина сработала — крышка ударила фашиста по голове. Он выругался и сошёл вниз.
Перед отправкой колонн каратели делали второй, беглый обход домов. Немец зашёл и к нам, и тут мой новорожденный братик, лежащий среди барахла на кровати, заплакал. Немец взял его и передал кому-то в колонне. Всех расстреляли около деревни Тучинка, что под Минском, у заранее подготовленных ям. Убитых и раненых засыпали песком. После ухода палачей ещё долго шевелилась земля…
Мы просидели на чердаке более пяти часов. Убедившись, что погром закончен, — спустились вниз. Тишина. Мёртвая тишина. Пустые постели. Нас охватило отчаяние. Невозможно было поверить, что я больше не увижу братика, дедушек, бабушку. Каждая их вещичка, попадавшаяся на глаза, разрывала душу, приобретала теперь особую трогательность. «Мы даже не попрощались», — тихо, как бы про себя, произнесла тётя Маша. От этих слов все разрыдались. Дядя Семён сидел на полу, низко опустив голову, лицо его стало серым, заострившимся, из сорокалетнего мужчины он сразу превратился в старика.
Задерживаться здесь уже было опасно. В любую минуту могли нагрянуть гитлеровцы. Улицы, попавшие под погром, переходили в русский район. Мы направились к Иосифу и Соне на улицу Флакса. Иосиф вернулся в Минск через несколько дней после оккупации города. Его воинская часть под Борисовом была сметена немецкими танками, почти все погибли. Кругом уже были немцы, они стремительно продвигались на Восток. Иосиф нас, конечно, приютил, хотя теснота у них была невообразимая — с трудом размещались на ночь на полу. Так мы прожили неделю, даже не подозревая, что папа уже недалеко от Минска, и скоро мы встретимся.
Продолжение следует.